– Закрой дверь. Пошли – напою чаем.
Я покорно поплёлся за ней в кухню.
Лиза заваривала какой-то странный чай. В прозрачном чайнике танцевали маленькие оранжевые ягоды. Я молча следил за их медленным кружением.
– Облепиха, – пояснила Лиза, добавив ещё немного.
Я перевёл взгляд на неё, стоящую ко мне вполоборота, и стал нести чушь:
– Ты знаешь, Лиза, что у тебя интересный профиль… Такой птичий. Ты птица, Лиза?
– Я предпочитаю эпитет «ахматовский», – улыбнулась она и повернулась, воткнув в меня тёмный взгляд.
Отчего мне казалось, что у неё тяжёлый взгляд? Глубокий, пронизывающий. Тёплый. Не тяжёлый.
Она наклонилась ближе, и тут я увидел то, что позволяет мне до сих пор не потерять себя в пустых зеркалах.
… Витрины, даже заплаканные дождём, видят всё. Ночной проспект в свете фонарей, блики фар, силуэты домов, фигуры прохожих. Капли, стекая по стеклу, искажают увиденное – мир кажется неправильным и небезопасным. Особенно, если витрины отражают что угодно, кроме тебя самого. Это так легко – потерять жизнь, когда ты лишён возможности видеть себя со стороны. Это так легко – отдать её двойнику, пришедшему на зов твоей мрачной жизненной скуки…
– Как насчёт танго под дождём?..
На мои плечи ложатся тонкие ладони.
Я отворачиваюсь от мокрых витрин и смотрю в тёмные Лизины глаза, в который раз удивляясь своему отражению в них.
Дон ю край
marrtin
Ночью пошёл дождь. Илья сидел у окна и глядел, как проступают из тьмы контуры холмов, как становятся видны дорожки, далёкие линии электропередач, серые камни. Оттуда, с холмов, текла мутная глинистая вода, тащившая с собой грязь, листья, обрывки вялых цветов. Знакомыми тропинками, асфальтовыми реками меж бордюров вода проходила сквозь город, смывая в море пустое и суетное – мусор, мечты, желания… Городок тянулся вдоль побережья – пляж, автостанция и цепочка бетонных домов, плавно переходившая в частный сектор. Давно, ещё при Союзе, здесь почти построили атомную станцию, но Союз кончился, и город будущего стал городом прошлого, незаметно потерявшись в зыбком своём настоящем.
Окна съёмной квартиры выходили на холмы. Где-то там, в размытой акварели дождя, ветер трепал узкие листочки олив, жёлтые шарики алычи, сыпал горстями тёмные ягоды тутовника. Дождь затихал и медленно начинался снова. Делать ничего не хотелось. В соседней комнате храпела Маринка. Илья никогда не думал, что женщина может так храпеть. Женщина, тонкая, воздушная, венец творения и предмет мечтаний. Глупая вышла поездка. Матери хотелось «вывезти мальчика на море в Крым», а мальчику было всё равно. В пятнадцать лет многое всё равно, потому что разрыв между желаниями, возможностями и реальностью бесконечен и тёмен, как Марианская впадина. А потом мать не отпустили с работы, и выскочила, как прыщ на попе, Марианская Маринка – дальняя родственница, которая и присмотрит, и накормит, и вообще на море давно не была. Мать подёргалась и сдалась – потому что либо мальчик на море со взбалмошной тридцатипятилетней тёткой, либо вообще никак. Да оно и получилось никак. Идиллия продержалась полтора дня, а потом курортная жизнь накрыла отдыхайку с головой. В комнате поселились окурки и бутылки, Маринка приходила под утро и падала поперёк кровати, как есть – в кожаной куртёшке, мини-юбке и майке с надписью «HardRockCafе». Илья смотрел на это бесчувственное тело с грязными пятками, смятенно борясь с желанием и брезгливостью. Брезгливость побеждала.
Он ходил на рынок и готовил какую-то еду, читал книжки и смотрел в окно. Книжек в квартире оказалось аж два шкафа, а что ещё делать, он не знал. Плавал он плохо, а ходить обгорать на пляж – та ещё глупость. Да ещё Маринка.
Вчера потащила его в кафе на берегу. Шашлыки, чебуреки, домашнее вино. Нет, мальчику нельзя. И я не буду. Дайте кофе. Игра в «Сын? Племянник!» надоела им обоим, но в трезвом виде «мамаша» ещё держалась. Илья смотрел по сторонам, на мужчин и женщин за столиками – о чём они говорят? Зачем нужны друг другу? Почему они здесь, а не… ну, я не знаю, не в Сыктывкаре своём? Могли бы и там поговорить. Откуда вообще появляются эти мужчины и женщины? Ему всё казалось, что есть какой-то квантовый скачок, барьер, когда дети, подростки – чпок! – становятся взрослыми, совсем непохожими на себя прежних.
Принесли кофе в белых чашечках и большой изнемогающий от жара чебурек с сыром и помидорами. Илья глядел на него, свесившегося с краёв тарелки, и не знал, с какого бока взяться за этого распластанного зверя. В динамиках под потолком играл старый рок; Маринка пила свой кофе и тоскливо смотрела в тёмные шумные волны. Всё было нелепо и бессмысленно. А потом… Он сначала и не понял, не разобрал вступления следующей песни, уж больно хорошо лёг пронзительный гитарный перебор на шум прибоя. Только заметил, как Маринка окаменела лицом, как отставила рука задрожавшую чашку. «Саммертайм… – протянул надтреснутый женский голос, – тайм, тайм…» Его пробило. Это случалось редко, но случалось. Один миг – и пространство меняется, как по щелчку. Словно попадаешь в капсулу, а всё остальное – люди, дома, предметы – всё оказывается там, во вне, не с тобой, а как бы само по себе… и тебя нет. Нет совсем. Изнутри подкатила знакомая волна, и он поплыл, не зная, где он сейчас и кто он – мокрая галька на берегу, мошка, толкающаяся в разбитый фонарь, размытая капля кофе на столе, чей-то взгляд, дыхание, тень… Гитара звенела и голос поверх неё растекался, плакал, кричал, упрашивал «бейби, бейби, бейби… но край… но но но но но но но но но дон ю край…» Наваждение задрожало и распалось, порванное надрывной тоской. Только сердце ещё стучало в ритме ударных. Маринка плакала. Он сидел, не зная, что с этим делать. Музыка стихла, снова потянулись негромкие разговоры, смех, звяканье посуды на кухне. Маринка подобрала салфетку, неловко высморкалась, и он выдохнул.