Вот здесь Лейк расстается с наследием таких символистов, как великий Дарчимбальдо: он отказывается растворяться в гротескных композициях, отказывается предаваться исключительно воображению, не имеющему даже самых поверхностных ограничений. Все его зрелые картины нагнетают ощущение поразительной скорби. Эта скорбь возносит Лейка над современниками и придает его творчеству те загадочность и глубину, которые так завораживают зрителей. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“ Дженис Шрик для „Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре“», 5-е издание.
Той безлунной ночью Лейк спал урывками, но когда проснулся окончательно, луна над его кроватью расцвела непристойно ярко и красно. В ее алом свете простыни превратились в фиолетовые волны пошедшей рябью ткани, скользкой от его пота. От нее пахло кровью. Ею же пахло от стен. Перед открытым окном стоял человек, почти заслоняя луну своей спиной. Лейк не мог видеть его лица. Он сел в кровати.
— Мерримонт? Мерримонт? Ты все-таки ко мне вернулся!
Человек стоял у кровати. Лейк — у окна. Человек лежал в кровати. Лейк шел к балкону. Лейк и человек стояли на расстоянии фута друг от друга посреди комнаты, луна за спиной у Лейка была тусклой и налившейся кровью. Луна дышала ему в спину ало-красным. Он не мог видеть лица человека. Он стоял прямо перед ним и не мог видеть его лица. Все в комнате, в совершеннейшей ясности запечатленное кровоточащим светом, теснило мучительной четкостью деталей, такая точность резала глаз. Каждая щетинка в его высохших кистях кричала о малейшем своем несовершенстве. Каждый холст был пористым от оцепенелой шероховатости грунтовки.
— Ты не Мерримонт, — сказал он человеку.
Глаза человека были закрыты.
Лейк стоял лицом к луне. Человек — лицом к Лейку.
Человек открыл глаза, и из них полился запекшейся красный свет луны, который лег на щеку Лейка двумя ржавыми пятнами, будто глаза неизвестного были всего лишь дырами, отверстиями проходившими череп насквозь.
Луна, моргнув, погасла. Из глаз человека по-прежнему лился свет. Его улыбка — как полумесяц, и между зубов сочится свет.
Человек держал левую руку Лейка ладонью вверх.
Нож вонзился в середину ладони Лейка. Лейк почувствовал, как сталь рассекает кожу, фасции, проходит ниже, вгрызается в сухожилия, сосуды и нервы. Кожа завернулась от раны, обнажая внутренности руки. Он увидел, как нож отделяет мышцы от нижнего края связки безымянного пальца, потом почувствовал, почти услышал, как с щелчком отходят от кости малые мышцы, три для указательного пальца (нож теперь скрежетал по большой кости, когда человек завел его в область запястья Лейка), прорезая сухожилия разгибателей, нервы у самых дальних аванпостов лучевой артерии и локтевого нерва. Он видел все: желтизну тонкой жировой прослойки, белизну кости, скрытую тусклой краснотой мышцы, серость сухожилий — так же ясно, словно это была диаграмма его руки, ради него снабженная подписями. Кровь лилась мощным потоком, оттекая из конечностей, пока все тело, кроме груди, не потеряло чувствительность. Боль была бесконечной, столь бесконечной, что он не пытался избежать ее, лишь стремился уйти от красного взгляда человека, который вскрывал и кромсал его руку, пока он бездействовал, давая себя вскрыть. В голове у него, как похоронный плач, как эпитафия, крутилась мысль: «Я никогда больше не смогу рисовать».
Он не может вырваться. Он не может вырваться.
Рука Лейка начала бормотать, мямлить слова.
В ответ человек запел руке, но и его фразы были непостижимы, странны, печальны.
Рука Лейка закричала: это был длинный, протяжный вопль, который становился все тоньше и выше, пока рана не превратилась в рот, в который человек все вонзал раз за разом нож.
Лейк проснулся с криком. Обливаясь потом, он сжимал правой рукой запястье левой. Он попытался успокоить дыхание, перестать хватать огромными глотками воздух, но обнаружил, что это ему не под силу. Запаниковав, он глянул на окно. Луны не было. Никто там не стоял. Он заставил себя опустить взгляд на левую руку (он ведь ничего, ничего не сделал, пока человек ее вскрывал) и обнаружил, что она цела и невредима.