На что Лейк, хотя и пожалел о словах, как только они сорвались с его языка, ответил:
— Художником приятно быть.
Нервное хихиканье Шрик. Пренеприятный смех почти покупателя, чью руку Лейк изо всех сил старался раздавить, когда они прощались.
Когда за Библием закрылась дверь, Шрик повернулась к Лейку:
— Замечательно!
— Что замечательно?
Взгляд Шрик сделался холоднее обычного.
— Эта самодовольная, надменная манера художника. Посетителям это нравится, знаешь ли, заставляет их думать, будто они купили работу расцветающего гения.
— А разве нет? — переспросил Лейк. Она что, иронизирует? Он сделал вид, что нет.
Шрик похлопала его по плечу:
— Как бы то ни было, продолжай в том же духе. А теперь давай посмотрим на новые картины.
Лейк прикусил губу, чтобы удержать себя от профессионального самоубийства, и, подойдя к столу, достал два холста, которые неловким, широким жестом развернул.
Вид у галерейщицы стал недоуменный.
— Ну? — наконец спросил Лейк, в ушах у него звенели слова, сказанные вчера вечером Рафф. — Они тебе нравятся?
— Гм? — отозвалась Шрик, отрывая взгляд от картин, точно мыслями где-то была далеко.
В этот момент Лейк нутром прочувствовал истину, которую раньше понимал лишь умом: он наименее перспективный среди многих подопечных Шрик, и ей с ним скучно.
Тем не менее, уже напрягшись перед дальнейшими унижениями, он надавил:
— Они тебе нравятся?
— А, картины?
— Нет… — «Ушная сера у тебя на стенах? — подумал он. — Брюква?» — Да, картины.
Брови Шрик сошлись к переносице, и, бессознательно вторя удалившемуся Библию, она взяла себя за подбородок.
— Они очень… любопытные.
«Любопытные».
— Это руки моего отца, — сказал Лейк, сознавая, что вот-вот ударится в исповедь, одновременно бесполезную и бестактную, словно придаст картинам привлекательности, если скажет, «это случилось на самом деле», это человек, «которого я знаю», и, следовательно, они по-настоящему хороши. Но выбора у него не было, и он ринулся очертя голову: — Он был на удивление неразговорчивым человеком, как, впрочем, большинство ловцов насекомых, но был один способ, которым ему было приятно и удобно со мной общаться, Дженис. Придя домой, он показывал мне неплотно сжатые кулаки, а когда размыкал пальцы, меня ждало какое-нибудь живое сокровище, редкое чудо царства насекомых, сверкающее черным, красным или зеленым, и глаза у отца тоже сверкали. Мягко и с заминкой он называл мне их имена, любовно рассказывал, чем все они разительно друг от друга отличаются и как, хотя он их убивает и часто в тяжелые времена мы их ели, делать это следует с уважением и пониманием. — Лейк уставился в пол. — Он хотел, чтобы я пошел по его стопам, но я отказался. Просто не мог. Я должен был стать художником.
Тут ему вспомнилось, как радость угасла в отце, когда он понял, что сын не последует его примеру. Лейку было больно видеть отца столь одиноким, столь запертым в ловушку своей сдержанности и отшельнической профессии, но знал, что отцу еще больнее. Он скучал по нему, — это было как ноющая боль в груди.
— Чудесная история, Мартин. Просто чудесная.
— Так ты их возьмешь?
— Нет. Но история чудесная.
— Но посмотри, как точно я выписал насекомых. — Он указал на них.
— Действительно. Но дела идут вяло, и у меня нет места. Может, когда другие твои работы продадутся. — Ее тон предостерегал не давить на нее слишком сильно.
Лейк сделал над собой огромное усилие.
— Понимаю. Через пару месяцев я зайду еще.
Приглашение на казнь казалось все более и более заманчивым.
Вернувшись к себе работать над коллажами для мистера Кашмира, Лейк определенно чувствовал себя не в своей тарелке. В дополнение к разочарованию от посещения галереи, он по дороге домой раскошелился на жирную сардельку, которая теперь залегла у него в животе точно еще одна петля кишок. Не помогало и то, что перед глазами у него то и дело, как бы он ни пытался его подавить, возникал человек из сна.
Тем не менее он исправно собрал страницы иллюстраций, которые вырвал из бракованных книг, купленных по дешевке у задней двери «Борхесовской книжной лавки», и принялся кромсать их ржавыми, заляпанными краской ножницами. Идеи для заказов приходили к нему благодаря не озарению, а хладнокровной переработке уже однажды сделанного. Он сознавал, что в последнее время обленился, превращая заказанные ему иллюстрации в буквальные «переводы» и глуша даже проблеск собственного воображения.
Но и это не объясняло, почему, после многочасовых трудов, от которых он время от времени отрывался, чтобы рассмотреть лежавшие на мольберте конверт и приглашение, он опустил глаза и обнаружил, что, тщательно вырезав из гравюры трио танцовщиц, так же осторожно отрезал им головы, а из туловищ наделал звездочек.