У Двигубского тоже были более близкие друзья, разумеется. По крайней мере одного из них я знал, даже довольно неплохо, даже несколько раз встречался с ним без П. Д., подружившегося с ним, и кажется, с ним одним, в университете, причем, как оба они мне рассказывали, сразу же, на первом курсе в первый же день; звали его, что тоже было в ту пору редкостью, хотя и не столь вопиющей, как Тихон, Петром, фамилия же была Федоров – сочетание отчасти анекдотическое в своей простоте, для меня, впрочем, пленительное и тревожное, потому что один Петр Федоров, другой Петр Федоров, в отличие от этого называемый, разумеется, Петей, уже был в моей жизни, в детстве, в том дачном поселке с незабываемым названием Мичуринец, рядом с которым и у моих родителей была дача. Тот дачный, детский Петя Федоров остался в памяти как толстый, круглолицый, туго-румяный мальчик, имевший наклонность к интриге и ультиматуму (если хочешь дружить со мной, то не моги дружить с Мишей…); этот же, приятель Двигубского, ни о каком поселке Мичуринец слыхом не слышавший и знать ничего не желавший, был ладный, ловкий и белокурый, модно, почти шикарно одетый молодой человек, куривший «Мальборо» и пивший только хороший коньяк, сын, как вскоре выяснилось, знатного дипломата, если не посла, то почти, часть детства проведший в Англии, другую часть где-то чуть ли не в Сингапуре, сохранявший и в юности, и долго еще после юности ту особенную партийно-правительственную гладкость лица и облика, которая дается хорошим питанием, регулярным спортом и непоколебимой уверенностью в завтрашнем дне и которую, совершенно ту же, с тем же спокойно-равнодушным выражением глаз, обнаружил я впоследствии, к несказанному своему изумлению, в лицах, или на лицах, тех немногих аристократических отпрысков, фон или де, с которыми, во Франции ли, в Германии, приходилось мне сталкиваться. Как, собственно, Двигубский мог подружиться с этим мимошником, говоря языком эпохи, было загадкою для меня, покуда не обнаружилось, что мимошник он только напоказ и по видимости, на самом же деле наш человек, ex nostris, как выразился Двигубский, все понимавший и в политическом и, если угодно, в человеческом смысле, любознательный, довольно начитанный, часами и вечерами просиживавший в библиотеках, в архивах, при этом легкий, ни во что особенно не углублявшийся, не карьерист, или карьерист, по крайней мере, не наглый, не безоглядный, к слишком уж большим сделкам с совестью не готовый, отличный товарищ по путешествию, Reisegenosse, как выражался опять же Двигубский, раза два, в студенческую их эпоху, ездивший вместе с ним в археологические экспедиции, на раскопки каких-то курганов в южнорусских степях, затем в степях казахских, туранских, по его, еще раз, двигубскому выражению, в местах, мне не ведомых и для меня до сих пор совершенно не вообразимых. Из каковых экспедиций вернулись они евразийцами (в Аляску сослан был, вернулся алеутом, говорил с хохотком Петр Федоров), открывшими для себя почти никому в ту пору в России не известных Савицкого и Трубецкого, о которых сам я как раз и услышал от них обоих, Петра, в первую очередь, Федорова, потрепанные евразийские издания (София, 1921, Прага, 1922) раздобывавшего таинственными путями и хранившего, понятное дело, как величайшую ценность; не столько, впрочем, евразийские идеи их увлекали, говорил мне Двигубский, от идей этих он, во всяком случае, очень скоро и совсем отошел, сколько то ощущение пространства, безмерной шири этого евразийского, всепобеждающего пространства, которое было этим авторам свойственно и которое, по его же словам, охватило его, П. Д., с почти болезненной настоятельностью в те два, или три, вместе с Петром Федоровым в скифских и туранских степях проведенные археологические лета.
12