Выбрать главу
7

Двигубский позвонил мне однажды сам, спросил, усмехнувшись банальности вопроса, как дела, предложил, к моему удивлению, встретиться. Мы встретились по старой памяти у Чистых прудов (у Поганой, если угодно, лужи), в воскресенье, в мае, следовательно, – или уже, быть может, июне? – 1981, соответственно, года (как важны мне теперь эти даты; как невозможно поймать ими прошлое). Он показался мне очень повзрослевшим, каким-то окрепшим, даже руки его не так сильно болтались, как прежде. Пальцы у него были тонкие, а запястье уже тогда волосатое, с отчетливой косточкой. Была на нем какая-то глупая рубашка-ковбойка, в красноватую клетку, совсем не подходившая к серому, москвошвейскому пиджаку, на ногах при этом чуть ли не кеды. Так среди наших знакомых никто, конечно, не одевался. Я сам, при всех своих душевных невзгодах, еще был в ту пору пижон, еще гордился, и как еще гордился, французской вельветовой курточкой и замечательными замшевыми ботинками, привезенными мне из Парижа, о которых один мой полуприятель, осуществивший, кстати, кинематографический план, не осуществленный мною, то есть поступивший, в самом деле, после совсем другого учебного заведения на режиссерские курсы, сказал, помнится, с вожделением на них глядючи, что такие ботинки должны быть у всех, под этими всеми понимая, разумеется, в первую очередь себя самого, предмет его страстной любви. На Двигубского мои щегольские ботинки произвели гораздо менее сильное впечатление, чем его кеды произвели на меня. Он сообщил мне, что год тому назад кончил университет, что с аспирантурой, куда он должен был поступить, вышла, так он выразился, заминка, что его примут туда на следующий год, пока же он блаженствует, нигде не учась и не работая, но, как он, опять-таки, выразился, продолжая образование на свой страх и риск, занимаясь, в частности, древнегреческим языком, заняться которым было давней его мечтою, хотя следует признать, что шансов выучить сей язык богов и героев сколько-нибудь удовлетворительным образом у него, скифа и варвара, уже, в сущности, нет, если, конечно, он не посвятит этим занятиям все свое, теперь столь отрадно свободное, время, на что, однако, он тоже, увы, не способен, слишком много у него все-таки и других интересов и слишком сложным, по сравнению даже с латынью, оказался этот древнегреческий язык, от одного аориста можно сойти с ума, от склонения на – ми хочется пойти и повеситься. С другой стороны, обойтись без древнегреческого в жизни тоже никак не возможно. Нет, Гомера он еще не начал читать, он пытается читать трагиков, без большого успеха, хотя и с помощью одного замечательного старика, одного из последних, наверное, еще живых стариков такого уровня и калибра, который дает ему раз в неделю уроки, попутно рассказывая о своих колымских испытаниях, магаданских мытарствах, так что, если угодно, одна трагедия дополняет и оттеняет другую… Скоро мне нужна будет лира, но Софокла уже, не Шекспира, проговорил я с той привычкой цитировать к месту и не к месту любимые строки, которая была мне в ту пору свойственна. К моему изумлению, он не узнал цитаты. На пороге стоит – Судьба… Был чудесный, легкий, весь в лужах и отсветах, день. Маршрут наш я помню довольно точно. Мы дошли до метро, пересекли Мясницкую, пошли по Сретенскому бульвару, мимо громадного, с его башенками, эркерами, фонарями, решеткой, целый квартал, в сущности, занимающего дома, построенного в начале двадцатого века страховым обществом «Россия», построившим, как известно, в Москве два знаменитых, для совсем другого двадцатого века предназначавшихся дома, пресловутый дом на Лубянке, с тех пор пропитавшийся кровью до последней своей половицы, и вот этот, отданный под коммуналки, на растерзание тараканам, тазам, кухонным склокам, в одной из каковых коммуналок, в поделенной на два узких отсека высокой комнате, жил тогда Тихон П. (в контексте эпохи имя почти немыслимое, но так его, действительно, звали), один из ближайших друзей моей молодости, с которым, увы, я напропалую поссорился в конце восьмидесятых годов; спустились по Рождественскому бульвару, свернули, не доходя до Трубной площади, влево, прошли мимо Богородице-Рождественского монастыря, мимо тех, вернее, развалин, полуразвалин, дворов и двориков, помоек и несуразиц, в которые превращен был к тому времени Богородице-Рождественский монастырь, куда я любил заходить, почти не задумываясь о прошлом этих несуразных дворов, гильотинированных церквей, как я и вообще в ту пору, в отличие от Двигубского, о прошлом дворов и домов не задумывался, но всякий раз, когда заходил туда, наслаждаясь тишиной, пустынностью и какой-то особостью этого места, как будто выпадавшего из города, грохота, из враждебного времени, вращавшегося вокруг, почему я иногда, и даже довольно подолгу, сиживал в самом дальнем его дворике, обнесенном покосившейся галереей, на которую выходил, бывало, с явно не нужной ему метлою, толстый татарин-дворник, смотрел на меня и тут же, ни слова не сказав, уходил; прошли, следовательно, мимо этих за полурухнувшею стеною спрятанных дворов и развалин, куда П. Д. нарочно повел меня через несколько лет, чтобы рассказать мне об истории этого монастыря, одного из древнейших монастырей Москвы, примечательного среди прочего тем, что именно там, обвиненная в колдовстве и бесплодии, пострижена была насильно в монахини Соломония Сабурова, первая жена Василия Третьего, разведшегося с нею вопреки увещеваниям жестоко поплатившихся за увещевания эти инока Вассиана Патрикеева и преподобного Максима Грека, а также иерусалимского патриарха, предсказавшего, что если московский князь во второй раз, при живой жене, женится, то иметь будет злое чадо, при котором царство наполнится ужасом и печалью, как оно, разумеется, и случилось, поскольку от второго брака Василия с Еленой Глинской произошел, как все мы знаем, Иван Четвертый, за свою жестокость прозванный Васильевичем, Соломония же Сабурова, в монашестве София, вскоре сосланная из Москвы в Суздаль, пострижена была не только насильно, но, рассказывал мне Двигубский впоследствии, по распространившейся в народе легенде, беременною, в результате чего на свет появился будто бы сын ее, нареченный Георгием, единокровный брат Ивана Грозного, который его разыскивал с целью, понятное дело, немедленно уничтожить, но в розыске нимало не преуспел, поскольку, по легенде, Георгий этот превратился не в кого-нибудь, а в знаменитого разбойника Кудеяра, героя народных песен, славного своей жестокой удалью и лихой красотою (было двенадцать разбойников, был Кудеяр-атаман…); прошли, еще раз, мимо примечательнейшего этого места, мимо Архитектурного института, дошли до Кузнецкого моста, спустились по нему, не задерживаясь, как почти всегда я задерживался, в Книжной лавке писателей, пересекли Петровку, затем Большую Дмитровку, тогда, разумеется, Пушкинскую, дошли до Тверской по Камергерскому переулку, называвшемуся в ту пору проездом Художественного театра, или проездом МХАТа, или даже просто проездом МХАТ, что приводило к немалой путанице с адресами, письмами, официальными справками, с каковой путаницей мне пришлось столкнуться впоследствии, когда весною 1985 года я туда переехал, чтобы прожить в этом проезде и переулке с весны 1985 до осени 1992 года лучшие, как мне теперь кажется, семь с половиной лет моей жизни, о чем я еще и подозревать не мог в тот майский, или июньский, весь в отблесках и лужах, день, точно так же, как не подозревал и не мог подозревать, разумеется, что, перейдя по подземному переходу Тверскую, тогдашнюю улицу Горького, пошли мы одним из моих, впоследствии, в это лучшее семилетие, излюбленных и постоянных маршрутов, мимо Центрального телеграфа, затем направо у обезглавленной церкви, превращенной наследниками и предателями Кудеяра в отделение этого телеграфа, или, выражаясь их языком, переговорный пункт, возле которого всегда стояли, скучали, курили солдаты, часами, видимо, ждавшие разговора с родной Алупкой, родным Ашхабадом; огибая так называемый Дом композиторов, с профилем Шостаковича на серой стене, через пыльный скверик с качелями – к Брюсовской церкви, большевиками не тронутой, проулочком и опять через сквер, по Шведскому, антисоветским своим названием пленявшему меня, тупику, мимо нового здания МХАТа, похожего на слоистый кирпичный пирог, мимо всегда, сколько я себя помню, стоявшей во дворе перед самым вы