ным так, как требуется, почиталось едва ли не ересью, я себя чувствовал чертовски неуютно. Я всегда хорошо одевался и следил за своим внешним видом, не взирая на общую сумятицу вкусов. В этом, если ни в чем другом, я походил на Робеспьера, чей камзол сидел на нем безукоризненно даже тогда, когда он вскидывал руку в кружевном манжете, задавая направления потоку босоногих своих поджигателей и шлюшек, превратившихся в разъяренных гарпий. Париж растворился в тумане, и с ним вместе-обломки моих иллюзий. Руссо, Вольтер, Декарт и даже Пейн теперь мне казались едва ли не глупыми болтунами, преисполненными радужных надежд, чьи писания не имели ни малейшего отношения к реальности. Все, что я сохранил еще от былого своего почитания Руссо,-только предостережение его о том, что если слепо следовать его теориям, сие неизбежно должно привести к замене тирании диктаторов на тиранию королей. Людовик правил просто по Воле Божьей Робеспьер верил, что правит по Воле Людской. Сия моральная убежденность позволяла ему прощать, творить и поощрять деяния, которым-по Библии-не было оправдания. Подобно подавляющему большинству пламенных революционеров, которым не удалось перекроить реальность согласно своим представлениям о ней, он очень ловко приспособился обзывать старые горшки новыми именами, а результат сего переименования объявлять торжеством Просвещения. Как я разумею, одно дело-упразднить Бога, совсем другоепоставить на место Его себя! Я мог только догадываться о том, какие еще грядут богохульства, ереси и извращения природы. Я больше уже не считал упадок христианской веры проявлением первозданного неведения человека. Упадок сей, как представлялось мне это теперь, служил лишь подтверждением извечной тяги человечества к рабству. Таким образом, дабы четко наметить новое направление мыслей в связи с отказом от старых моральных моих устремлений, основательно уже прогнивших, я воспитал в себе решимость следовать старинному фамильному девизу фон Беков, Тебе исполнить работу за Дьявола, переходящему в нашем роду из поколения в поколение, от отца к сыну. Теперь наконец-то я понял, как его истолковать, сей девиз, смысл которого прежде был мне непонятен. Он, видимо, означал, что мне надлежит потакать всем своим импульсивным порывам, которые до настоящего времени я отвергал как постыдные и низменные проявления своего естества. Уж если моделью для современного нашего мира быть Древнему Риму, то мне бы следовало хотя бы отойти от ограниченной этой стоической философии, приверженность которой и привела к тому, что я принужден был пуститься в бега. Я всегда обладал тонким вкусом в одежде, знал толк в хорошем вине и в еде был настоящим гурманом, как, впрочем, и в услаждении плоти. И гедонизм свой мне не мешало бы обручить теперь с новою беззаветною преданностью,-драгоценной своей персоне. И только ей. Отрекшись от поиска справедливости и человеческого достоинства, я теперь стану искать утешения в Богатстве: ибо золото есть и возлюбленная, которая никогда не изменит тебе, и друг, на которого можно всегда положиться. Несколько лет в Майренбурге,-рассуждал я,-проведенные в самых изысканных наслаждениях, равно как и в поисках способов,-честных и не совсем,-приращения своего капитала, и мне можно будет уже возвращаться в саксонское свое поместье. Купить себе доброе имя и устроить там все таким образом, чтобы отец все-таки возвратил мне то, что принадлежит мне по праву рождения и от чего я так опрометчиво отказался. Но я не явлюсь в Бек с протянутою рукою. Я выкуплю эти владения назад, сделаю их богаче, устрою там все современно... фермы и все такое... чтобы хоть люди мои были счастливы. Больше того, будучи богатым, я снова смогу беспрепятственно разъезжать по Европе, ибо если бедный радикал в глазах общества есть опаснейший негодяй, то радикал богатый-всего лишь несколько эксцентричный джентльмен! Вся та беззаветная преданность, которую я отдавал свободе, отныне будет посвящена исключительно выпестыванию Маммоны. У меня еще оставалось немного денег. Хранились они у моего старого друга, швейцарского философа Фредерика-Цезаря де ла Арпа из Во, с коим сошелся я в Санкт-Петербурге в бытность свою секретарем саксонского посольства при российском дворе. Таким образом, перво-наперво мне надо было добраться до Лозанны, а для этого предстояло мне пересечь горный край, кишащий разбойниками, которые слыли настолько нищими, что были способны убить путешественника и ради волос у него на голове. Но еще прежде мне придется проехать через местечко под названием Сент-Круа, где обычно стоял гарнизон из солдат национальной гвардии, коему было дано предписание проверять самым тщательным образом всех подозрительных личностей вроде меня. Проехав не одну уже милю, я обнаружил, что маскировку себе подобрал замечательную; если я и привлекал к себе внимание, то лишь боязливое либо почтительное. Еще во время затянувшегося своего пребывания в Московии и Татарии я научился тому, что умение достичь полного соответствия с окружающей обстановкой заключается вовсе не в том, чтобы одеться в точности как простолюдин или важный господин. Лучше всего выдавать себя за человека, скажем так, средней руки. Какой-нибудь мелкий гражданский служащий, писец, курьер, да кто угодно... лишь бы простолюдины к тебе относились с благоговейным страхом, а аристократы и высшие все чины просто не замечали, полагая тебя невидимым, а если по крайней необходимости и обращали к тебе свой взор, то лишь с презрением и мимолетно. Если плывешь в самом центре человеческого потока, то всего лучше отдаться течению предвзятого мнения и равнодушной привычки,-и оно само тебя вынесет в нужное место. Таким образом, с низшими я выказывал нетерпение и снисходительное самодовольство, а всякого встречного высшего чина-военного офицера, важного провинциального коммунара и прочая-приветствовал с подобострастием и смиренным почтением, чем вызывал к себе тут же презрительное с их стороны отношение, каковое мне было лишь на руку: никто не станет приглядываться к тому, чего он не боится или чем не восторгается. Так я и ехал по Франции. Ночевал я обычно на постоялых дворах, по возможности отдаленных от городков и местечек, где подложные мои документы не вызывали ни малейшего подозрения и где я мог требовать все, что мне нужно, у людей, которые заливались смущенным румянцем, услышав мои обвиняющее брюзжание: "Роялисты!", у которых при том тряслись руки и которые лезли из кожи вон, чтобы мне услужить. Назывался я "гражданином Дидо" и уведомлял только, что еду по делу Чрезвычайной Важности и Секретности,-вполне достаточно для того, чтобы произвести на людей впечатление, не выдавая при этом никакой лишней о себе информации. Если случалось делить мне столик в трактире со святым отцом, я просто сидел и дулся, с каким-нибудь лейтенантиком вел себя запанибрата, чем вызывал его к себе неприязнь. Капитану же, о чем, вероятно, излишне и упоминать, выказывал я самое что ни на есть подобострастное восхищение. Зимою плохие наши дороги становятся буквально непроходимыми, вот почему продвигался я медленно. Утешало меня только кажущееся отсутствие погони. Быть может, Франции, занятой внешними войнами и страшащейся вторжения, и вообще не было дела до какого-то предателя-саксонца. Теперь я уже глубоко сожалел о том, что в те первые дни, опьяненный восторженным упоением, принял французское гражданство. В каждой стране, как известно, есть тайные агенты революции, содействующие осуществлению провозглашенных во всеуслышание устремлений Клутса принести странам Европы свободу в облике победоносной французской армии, которая освободит всех и вся от цепей. Сам Клутс был потом гильотинирован вместе с другими радикалами-эбертистами, но его замыслам относительно интернационального освобождения предстояло еще подвигнуть французскую Империю свершить насилие над Европой. (Так идеалист одного поколения снабдил весьма полезной риторикой алчного прагматика поколения следующего.) Я совсем не хочу сказать, что по пути в Швейцарию я предвидел последующее возвышение Наполеона; но способность семейства нашего к ясновидению небезызвестна в Германии, а тогдашнего моего мрачного настроения было вполне достаточно для того, чтобы придать пророчествам моим определенную точность. Я уже приближался к швейцарской границе. Деревни здесь были редки, постоялые дворы-и того реже. Чуть не доезжая до Сент-Круа, я нашел наконец приют в каком-то вонючем хлеву,-приспособленном под гостиницу,-на раскладной койке. Сквозь щели в полу обозревал я беспокойное шевеление и слушал шумные излияния трех худосочных коров, моей собственной клячи, двух тягловых кобылок, поросенка, равно как и возню молодого конюха с некою дамой неопределенного возраста, которая не слезала с бедного парня полночи и все стенала, похрюкивая от удовольствия, в то время как партнер ее громко стонал. Вскоре я перестал уже разбирать: то ли они там визжат вдвоем, то ли к дуэту их присоединился и поросенок тоже. Зловоние, поднимавшееся из хлева от всех этих зверюг, было просто ужасным, из-за него-то, наверно, я и отключился. Наутро похолодало. Пошел сильный дождь. Хозяин гостиницы, выковыривая из-под пояса вшей, высказался в том смысле, что к полудню река наверняка разольется. Он посоветовал мне поехать по другой дороге, а не по той, что вела прямиком в Сент-Круа. Но, во-первых, меня весьма беспокоила перспектива провести лишний день во Франции, а во-вторых, мне не хотелось бы рисковать и возбуждать подозрения, каковые могли бы возникнуть, если б я стал объезжать гарнизон стороной. Я ответил хозяину, что все-таки попытаю удачи с бродом. Тот только пожал плечами. Там в воде плавают ледяные глыбы, предостерег он меня, и если течение будет сильным, то у меня есть все шансы быть сбитым с лошади. Не обращая внимания на его болтовню, я подписал от имени Комитета какую-то бумажку, заверив при этом беднягу, что Государство расплатится с ним сполна, буквально в ту же секунду, как он пребудет в Париж с этой бумагою, и, склонив голову, вышел на улицу в жалящий ветер, который хлестал ледяным дождем, грозя разорвать на куски и меня, и лошадку. Вскоре ветер усилился. Ветви обнаженных вязов бились, как руки тонущих. Я оглядел небеса в надежде узреть хоть какой-то просвет. Но только серые тучи неслись в вышине, громоздясь друг на друга. Дрожа от холода, пришпорил я свою упирающуюся лошаденку, всерьез опасаясь, что если кровообращение моей животины замедлится, она просто замерзнет,-застынет как изваяние на скаку. Мы миновали кряхтящую мельницу из почерневшего от времени дерева и побеленных когда-то камней. Мельничные жернова медленно вращались, с жалобным визгом перемалывая пустоту. Часу в двенадцатом утра проехали мы Сент-Круа, аккуратную миленькую деревушку. К своему несказанному изумлению я обнаружил, что весь гарнизон состоит из двух-трех вялых, как сонные мухи, солдат. Остальных, должно быть, отозвали по каким-то иным назначениям. Так что, поздравив себя с удачей, я предъявил им свои бумаги и объяснил, что, находясь на правительственной службе, еду теперь на весьма важную встречу с нашим швейцарским агентом. Солдатики простодушно проглотили все, что я им наговорил, и пожелали мне доброго пути и удачи. Теперь мне осталось лишь переправиться через реку, а оттуда уже до швейцарской границы-одна-две мили, не больше. Сейчас меня хоть чуть-чуть защищали от ветра альпийские предгория,-припорошенные снегом склоны в вечной зелени хвои. Когда я добрался до переправы, все там оказалось так, как и было предсказано: в пенящемся потоке неслись глыбы льда, наскакивая с грохотом друг на друга, загромождая узкую дамбу, по которой я должен был перейти на ту сторону. С отчаянной руганью и некоторой нерешительностью, загнал я бедного своего скакуна по колено в студеный поток. Ледяная вода так и впилась мне в сапоги, точно когти какого-нибудь разъяренного арктического тролля. Отбивая саблею, спрятанной в ножны, здоровенные куски льда, я добрался уже почти до середины реки, как вдруг с берега впереди донеслись какие-то выкрики. Сквозь завесу брызг, дождя и туманной дымки, я разглядел среди темных сосен на том берегу группу всадников. Внимание мое отвлеклось, и я не успел оттолкнуть глыбу льда, которая врезалась прямо в грудь моей несчастной лошадки,-та заржала, рванулась вперед и при этом едва не упала. - Умоляю вас, джентльмены, подождите!-прокричал я, пытаясь перекрыть шум дождя. Я испугался, что они начнут переправу прежде, чем я доберусь до их берега, и тем самым подвергнут опасности и мою жизнь, и свою.-Я уже скоро выберусь на ваш берег, и вы тогда сможете переправиться. Но если вы испугаете мою лошадь или своих лошадей, боюсь, никто из нас не доедет по назначению! Либо, заслышав меня, они попритихли, либо просто закончили свой разговор. Однако, похоже, они не имели ничего против того, чтоб подождать, пока я не переправлюсь. Лошадка моя так и не успокоилась, и вскоре я принужден был спешиться, иначе нам с нею было бы не миновать падения. Я спрыгнул на глубину, пусть даже пена потока грозила меня потопить, но в конечном итоге нашел мелководье, где вода доходила мне только по грудь. С несказанным облегчением я выбрался наконец на берег и встал, отплевываясь и задыхаясь, в мокрой грязи. У меня было такое чувство, что дыхание мое либо застынет в воздухе, либо, затвердев от стужи, вообще не покинет легких. Мы с лошаденкой моею тряслись в ознобе. Лишь через пару минут сумел я поднять глаза на темные фигуры всадников, которые разглядывали меня с равнодушною сосредоточенностью. Судя по виду их, это были солдаты. Когда две страны спорят друг с другом, выставляя Закон против Убийства, но возводя последнее в достоинство как жестокую необходимость Войны, на границах стран этих частенько шатается всякий сброд из солдат-дезертиров. Запустив руку в карман, я сжал влажную рукоять пистолета. Разумеется, он никуда не годился. Если всадники эти и в самом деле грабители, мне пришлось бы тогда полагаться только на саблю. Они, однако, не проявляли никаких признаком нетерпения, словно бы ждали, пока я не восстановлю дыхание и не расправлю плечи. Я, естественно насторожился, пытаясь при этом казаться беспечным, словно бы их здесь присутствие меня нисколечко не встревожило: заговорил громким голосом, обращаясь к себе и к ним одновременно, обругал паршивую погоду, высказался в том смысле, что давно уже назрела необходимость построить здесь мост. Всадники продолжали хранить молчание. И только когда я уже собирался взобраться обратно в седло, один из них тронул поводья и, пустив громадного своего коня неторопливым шагом, спустился по берегу вниз. У человека этого был орлиный профиль, красивые правильные черты лица, бледная кожа, высокий лоб и густые черные брови. Длинные волосы крупными локонами обрамляли лицо, широкие поля его шляпы, лихо сдвинутой на затылок, не потеря формы своей даже под проливным дождем, причем загнуты были они таким образом, что вся вода стекала с них прямо на плечи кожаной накидки длиной до колена. Из прорези накидки выступал только край темного рукава и в белой перчатке рука, сжимающая поводья на луке седла. Отвороты высоких,-тоже черных,-сапог обнаруживали внутреннюю отделку из мягкой коричневой кожи. Немного не доезжая до низа, всадник остановился и, поджав свои тонкие губы, оглядел меня сверху вниз. - День добрый, гражданин,-гаркнул я, притворно выказывая самое что ни на есть замечательное расположение духа.- Думаете переправиться здесь? Это вполне выполнимо, как вы воочию могли убедиться. - Мы уже переправились, сударь,-отозвался бледный всадник,-и направляемся теперь в Нион. А вы? - Еду по делу государственной важности, гражданин,-выдал я свой обычный ответ. - Стало быть, оба мы удостоены этой чести.-Он, похоже, слегка изумился. Пока мы с ним беседовали, люди его подъехали ближе и расположили коней своих так, что вся дорога оказалась перекрытой. Сосны потрескивали под ветром. В воздухе явственно ощущался густой запах смолы и хвои, смешанный с ароматом лесной земли и тепловатою вонью от вымокших лошадей. - Гражданин,-я как будто и внимания не обратил на все эти тревожные знаки,-я вам искренне благодарен за то, что вы так любезно дождались, пока я в целости не переправлюсь на этот берег. -Я уже начал склоняться к мысли, что я в конце концов все же не миновал гарнизона из Сент-Круа. Я зашагал вверх по берегу, ведя лошаденку свою на поводу. Та только пофыркивала, пытаясь стряхнуть воду с гривы. За спиной у меня в ревом неслась река. Когда я почти поравнялся с ним, бледный всадник спешился и, шагнув мне навстречу, помог преодолеть последние пару шагов, что отделяли меня от дороги. Глаза его, черные, как у дьявола, преисполнены были той потаенной задумчивости, каковая присуща либо незаурядному интеллекту, либо хронической близорукости. - Ваше имя, гражданин?-Тон его был достаточно дружелюбным. - Дидо. Еду с предписанием от Комитета. - В самом деле? Так мы с вами, выходит, соратники. Позвольте представиться, Монсорбье. Теперь я узнал его! Мы с ним встречались до этого трижды: один раз в Меце, на каком-то тайном собрании, проводимым Клутсом и посвященном привнесению революционных идей, а потом и самой Революции в Пруссию с Бельгией, потом-совсем, можно сказать, недавно,-в Париже, когда Дантон собирал депутатов по вопросу об офицерах национальной гвардии. (Монсорбье этот, замечу, прославился своим пламенным рвением в выявлении роялистов. Говорили, он их нюхом чует.) Но самая первая наша встреча, которую он теперь уже наверняка и не помнит, случилась в Мюнхене, еще до того, как оба мы объявили себя верными слугами народа. Будучи членами одного тайного братства от метафизики,-оба инкогнито,-мы посвящали себя тогда умозрительным изысканиям в области эволюции естественного равенства между людьми, а не мерзостной практике переустройства мира, призванной перевернуть этот мир с ног на голову. Тогда его звали виконт Робер де Монсорбье, меня-Манфред, рыцарь фон Бек. При всем своем,-впрочем, достаточно элегантном,-яром республиканизме, де Монсорбье в остальном был самым что ни на есть обычным сыном рода человеческого. Таким же, как я. В его жилах тоже текла голубая кровь аристократа и,-точно так же, как я,-он от нее отрекся, посвятив себя Революции. Первоначально горячий последователь Лакло, теперь он подпал под чары Клутса и остальных эбертистов экстремистского толка. Робеспьер для него был трусливым консерватором, а Марат-ничтожнейшим слабаком, горе-революционером. Я мог только молиться о том, что дорожная пыль и двухдневная уже щетина в достаточной мере изменят мой облик. Когда бывший соратник мой-просветитель вновь обратился ко мне, я придал голосу своему выражение этакой плаксивой угодливости. - От кого же у вас предписание, гражданин?-спросил он. - От Коммуны. Поручение, данное мне гражданином Эбером лично.-Последнее, разумеется, призвано было произвести впечатление на Монсорбье. - Есть у вас документы?-Он протянул руку в белой перчатке. Серебристые капли дождя стекали по черной кожи его плаща.-Гражданин,-в нетерпении пошевелил он пальцами,-я обязан проверить ваши бумаги. - Кто давал вам полномочия? - Народ!-напыщенно отозвался он. Я, однако, не отступал от избранной мною роли. - Но кем конкретно из представителей народа заверены ваши собственные предписания, гражданин? Прежде чем я покажу вам свои документы, полагаю, я должен сначала взглянуть на ваши. Мои бумаги секретны. - Как и мои. - Здесь уже близко граница. Со всех сторон нас окружают враги. Откуда мне знать, гражданин, может быть, вы вообще пруссак.-Мне оставался только стремительный натиск. Нападение, как известно, лучшая защита. - Это вы, гражданин, говорите с акцентом, не я.-Голос его звучал ровно, все еще как бы задумчиво.-Я настоящий француз. Но вот у вас, гражданин "Тайное Предписание", и акцент, и манеры германские. - Я не приму это как оскорбление. Разве Лоррен германец? Я верный республиканец.