Разглядываю лицо — мужик как мужик. Таких полно на рейсах Москва — Бангкок в сезон. Основная клиентура красных фонарей в Паттайе. После обильных русских баб мужиков в этом возрасте часто тянет на миниатюрных девочек.
После завтрака доплыл на челноке до общегородской пристани, перебрался на рейсовый кораблик. Следом села группа монахов, и кондуктор турнул меня от борта — оказывается, это их места, стоячие. Вот и табличка. Минут двадцать кораблик метался от берега к берегу, сбрасывал и загружал пачками туристов. Моя остановка была не доезжая одной до моста Рамы VIII. Где-то здесь, в переулках, мы жили в первый приезд, четыре года назад. Часто выходили по ночам к реке. С тех пор меня сюда тянет. Наверное, хочу пережить то, первое чувство Бангкока. Безрезультатно, конечно.
Здесь есть бар или ресторан — прямо на берегу, под навесом. На бетоне. Неплохо готовят, хотя днем и вечером пусто. Идеальное место, чтобы ощутить тщету города — и свою тщету. Звучит азиатский транс, медленно вращаются вентиляторы. Плетеные кресла пусты, утомлены жарой. На полках зачитанные путеводители, пыльные журналы. Мимо плывут травяные гнезда, вниз по течению. Тоже путешествуют, тоже впустую. Если я напишу стихотворение «Самые печальные места мира», то бары Бангкока будут первыми. Потом Лиссабон, Стамбул. «Печальны бары Бангкока…» — как-то так.
Под вечер поднялся на небоскреб State tower. Шестьдесят четвертый этаж, бар на крыше. Вид умопомрачительный, не успеваешь заметить, как лед растаял, коктейль нагрелся. Публика соответствующая: иностранцы, декольтированные дамы. Официанты в смокингах, полно охраны. И ветер, ветер. После Камбоджи как будто на Луне. Или наоборот, на Земле, — если Луна — это Камбоджа (а это так, это правда — Камбоджа лунная страна, абсолютно).
…Уже ночью, глядя на город с челнока, я думал, что люблю Бангкок за то, с какой легкостью он добывает деньги из воздуха. Из наших иллюзий, представлений. Из плотского и душевного голода. Здесь знают, что миром правит не тот, у кого самая большая бомба. А тот, кто сумеет подчинить наши фантазии. И они подчиняют.
Я люблю Бангкок за его меланхолию, разлитую по нарочито шумным, пестрым, переполненным туристами улицам. Поскольку нет ничего печальнее, чем утоленная фантазия, ведь ее утоление мнимо. Отсюда и меланхолия. Я люблю этот город за то, что где-то здесь бродят герои моего романа, — и за то, что мы никогда с ними не встретимся. Мне нравится Бангкок, потому что в нем есть редкая, буддийская среда — уже не воды, но еще не суши. Этот промежуточный призрачный мир настилов и пирсов, причалов. Мостков и сходен, свай и подпорок. Под которыми чавкает и вздыхает главная субстанция Города Ангелов, его содержание, великое ничто.
В Москве. Книги, с которых я начал «Живой дневник», действительно оказались спасительными. В романе Бердетта много — сказочно много для жанровой литературы — точных, сочных и умных характеристик Бангкока как городского, культурного, социального феномена. На цитаты он неплохо разошелся тоже. Алешковский был прочитан на море, лучшего собеседника, комментатора не придумаешь. Хотя и тогда, и теперь я не понимаю, как можно бороться с советской властью 24 часа в сутки. Кстати, перечитывая его старые вещи, я с удивлением увидел, откуда «взялись» многие произведения новейшей русской прозы. Что касается Толстого, то в своих дневниках Лев Николаевич поразил меня многими абсолютно буддийскими по духу высказываниями. Однако под конец на памяти всего одна фраза. Вот она: «Решаю непременно каждый день писать, ничто так не утверждает в добре, это лучшая молитва».
Именно этой заповеди я интуитивно и следовал, наверное.
Травяное море
Самое распространенное женское имя в Краснодарском крае — Света.
Женщин, которые мне там встречались, звали только так, причем совершенно независимо от возраста и профессии. Консьержки и журналистки, продавщицы и санаторные медсестры — все носили это имя. Так что в конце пути, встречая женщину, я обращался к ней без предисловий и почти всегда попадал в точку.
Когда-то я написал поэму «Тамань» — о том, как лермонтовский сюжет повторился со мной в поезде Москва-Варшава. Оказавшись на Таманском полуострове, мне показалось важным заехать в легендарную станицу, совершить паломничество в место, чье имя я когда-то использовал.
Путь в Тамань лежит через Темрюк, маленький пыльный городок. Это перевалочный пункт, последний транспортный узел. Тротуары в шелухе от семечек, от ветра она шелестит и шевелится. В привокзальном туалете привратник-инвалид — берет пятак, но пускает и так.
На вокзале вечный мертвый час. Автобус в Тамань идет раз в сутки при наличии пассажиров. Шофер дрыхнет в хвосте салона.
«Сколько вас?» — поднимается на локте.
«Один».
«Не поеду».
И снова ложится.
Таксисты качают головами: «Тупик!»
«Не поедем».
Но потом из машины доносится женский голос: «Садись!»
Водителя зовут Светлана Васильевна, мы трогаемся. За окном медленно раскручивается пространство. Оно выпукло-вогнутое, бескрайнее и близкое. Это пространство затягивает и выталкивает, приближается и отдаляется. Задавая ритм, который завораживает, если смотреть долго.
Наконец в боковом окне открывается море. Оно ненастоящее: плоское, травяное. Полу-Азовское, полу-Черное. Проливное. Мы проезжаем населенный пункт «За родину». На выезде «За родину» зачеркнуто красным. Впереди Тамань.
«Подождать?» — спрашивает Светлана Васильевна.
«Зачем?»
«Смотри сам» — усмехается и дает газу.
Когда пыль оседает, я вижу площадь, ее наклонную плоскость. Справа три торговки с рыбой. Слева в кустах миниатюрный танк на пьедестале. За кустами травяное море, за морем Керчь, Крым.
Станица стоит в шеренгу вдоль центральной улицы. Улицы пустынны. Низенькие дома — скаты крыш русские, украинские. Пыльная листва. Собаки спят прямо на дороге. В крошечном сквере стоит Лермонтов и тоскливо смотрит на море, где его чуть не утопили. Море по касательной гонит мелкую волну к ногам поэта.
Он провел в Тамани несколько дней, но станица до сих пор живет за счет его новеллы. Все помнят, как она начинается: «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голоду, да еще вдобавок меня хотели утопить». Поэтому местные жители, хотя и чтят поэта, но от всей души веселятся только в день его смерти.
Домик Лермонтова стоит на обрыве, точь-в-точь как на рисунке автора. Соорудили его уже в наше время — именно по рисунку. Кровлю из таманского камыша стелил на хату последний из тутошних старцев, по старинному рецепту.
А еще в Тамани живут комары. Тучи комаров, полчища. «Русский царь знал, куда ссылать, — говорит мне девушка, музейный работник. Зовут ее, само собой, Света. — И вообще мы установили, что Лермонтов был в Тамани дважды».
Света Горюнова смотрит за музеем. Охотников до музейных ценностей на краю света бывает мало. Поэтому Света показывает хижину дяди Миши охотно. Мы стоим напротив друг друга и отмахиваемся, отплевываемся от комаров. За спиной шумит плавнями мутный, как плодово-ягодное вино, Боспор Киммерийский.
«Это они еще не кусаются», — оправдывается она.
«А где тут раскопки?»
«Танк на площади видели?»
«Видели».
«Идите, куда дуло смотрит».
Это Лермонтов, контрабандисты, русский царь — на раскопках понимаешь, что в истории Тамани они мелкие сошки. Занозы. Поскольку Тамань исхожена великими народами с древнейших времен, и само Время спит в пыли у моря. Которому нет никакого дела ни до царей, ни до странствующего офицера с подорожной по казенной надобности.
Ни до меня, тем более.
Местные жители подпирают античными осколками заборы. Груз в бочке с капустой может оказаться куском капители. Это в порядке вещей, поскольку вот они, колонны-амфоры: греческий город Гермонасса лежит в суглинке под ногами.
Тут стояли скифы, и где-то в земле спрятано их золото. Жили греки, покупали зерно с Кубани, и осколки их надгробий до сих пор намывает дождями с утесов. Поселения генуэзцев и турок и княжество Тмутаракань — тоже тут. Это запорожцы, переселяясь на Таманский полуостров в XVIII веке, нашли стелу, где была надпись: «В лето 6576 Глеб князь мерил море по леду от Тмутороканя до Корчева 14 000 сажен». С нее началась история княжества и наука славянской письменности.