Выбрать главу

У дороги мелькает памятный крест, сваренный из арматуры.

— Шпёпу насмерть… — мрачно комментирует Лёха-Лёнька. — Машиной.

Я послушно давлю на сигнал.

За карьером поворот, где кладбище: последний отрезок. Я вкатываюсь на едва заметную в темноте аллею, притормаживаю. Оглядываюсь. На кладбище две или три фигуры — бродят между могил, как сомнамбулы, приложив к щеке руку.

Выключаю фары, неслышно возвращаюсь. Они разговаривают вполголоса, сами с собой. Их лица, подсвеченные странным голубым светом, мерцают в темноте, как медузы. Пожав плечами, разворачиваюсь. Всматриваюсь напоследок в кладбищенские сумерки — никого, стихло. Однако спустя минуту наверху, на дороге, раздается шорох. На шоссе из кустов выходит человек, потом другой. Третий. И молча расходятся.

Я машинально лезу за телефоном (невроз, знакомый каждому).

Сигнал есть.

Изба есть механизм, усваивающий время. Так мне, во всяком случае, первые дни кажется. Естественное старение материала — то, как оседают венцы или замысловато тянется трещина — как уходит в землю валун, на котором крыльцо — как древесина становится камнем, куда уже не вобьешь гвозди, — во всем этом я вижу время, его равномерное, слой за слоем, откладывание в прошлое. Туда, откуда, как из годовых колец дерево, складывается настоящее и будущее.

К тому же Лёха-Лёнька, его алкогольные циклы — их амплитуда тоже поражает природным каким-то постоянством и предсказуемостью. Знать эту фазу в деревне мне крайне важно, ведь на Лёхе в деревне электрика, дрова и лошадь. Эта фаза хорошо читается с первым снегом. Если следы ведут от избы к баньке, значит, сосед «выхаживается». Если снег протоптан к соседской избе — Лёха на старте, но пару дней еще будет вязать лыко. Если следы в лес, Лёха не пьет, торчит в лесу, рубит дрова.

Ну а если в деревне беспорядочно натоптано — как, например, сегодня, — Лёха на пике.

В этот промежуток он не столько опасен, сколько назойлив. Чтобы избавиться от его общества, я всегда держу в багажнике пузырь водки и баклажку пива. Водку надо сунуть вечером, когда он подкатит к «барину» «с приездом». Она «прибьет» его на ночь. А пиво — на утро, поскольку с похмелюги он притащится обязательно, как только увидит дымок над крышей («Кто Лёху поил?»). Досуг следующего вечера он, как правило, организовывает себе сам. То есть попросту исчезает из деревни.

Мой деревенский быт — незначительный, но докучный. Серьезных дел нет, но: натаскать и вымести, заткнуть и высушить, приподнять и подпереть, заменить и настроить, протопить — и так далее, далее.

Время в таких делах летит быстро. Вот соседка Таня в лес прошла мимо окон — а вот уже возвращается с полной корзиной. Только что улетучился с поля утренний туман, пористый и прозрачный — как с другого конца уже наползает густой вечерний. Но странное дело, это необременительное, быстрое время, наполненное незначительными мелочами, — время, утекающее незаметно и безболезненно, — оставляет в тебе ощущение весомости, значимости. Никакими подвигами не отмеченное, оно не уходит в песок, не проходит даром — как то, городское время. А попадает прямиком в прошлое, в его подпол. Где и накапливается, и зреет.

И тут сосед говорит мне:

— Послушай Лёху, сходи на кладбище!

(Во время запоя он переходит на третье лицо.)

— Лёха плохого не посоветует.

Старый ватник стоит на спине колом, Лёха похож на горбатого. В кармане у него булькает разведенный спирт, основное деревенское пойло.

— Чё ты мучаешься!

Прикладывается, вытирает рот рукавом.

Тычет потухшей спичкой в сторону проселка.

В лесу темно, но когда проселок выходит на аллею, видно макушки сосен, выкрашенные закатом в рыжий. Эта аллея — береза-сосна, береза-сосна — «барская», ее высадили для прогулок через поле. Так, по крайней мере, говорит легенда. Поле давно заросло березовой рощей, от усадьбы остались четыре стены и пруд с ключами.

А старые деревья, кривые и корявые, стоят.

По дороге на кладбище мне нравится воображать, как хорошо продолжить аллею до нашего хутора. В деревне первое время люди вообще немного Маниловы, так что список неотложных планов у меня огромный. Например, мне обязательно надо:

обустроить родник;

сделать на речке купальню;

приделать к избе веранду;

поставить баню;

залатать протекающую крышу (срочно!)

и построить на поле буддийскую ступу.

Чтобы залатать крышу, надо найти непьющего мужика, потому что у пьющего «нет времени» плюс «страхи» — на крышу он не полезет, побоится упасть (при том что еще вчера этот человек сутки провалялся в канаве при ночных заморозках). И вот большая удача, спустя неделю разъездов непьющий найден. Это Фока, он же Володя — мужик лет пятидесяти, живущий за льнозаводом.

— Ендова! — радостно орет мне этот Фока, озирая крышу. — Ендова у тебя текуть, понял?

Я таращу глаза, но ничего не вижу. «Какие, к черту, ендова?»

Тогда Фока складывает «ендова» из газеты. Объясняет мне, как они устроены и что для их перекрытия надо перестилать скат всей крыши. Я слежу за его большими узловатыми пальцами, настоящими клешнями — это руки человека, который умеет держать инструмент.

Когда я приезжаю через неделю, Фока с парнишкой все перекрыли. Мы рассчитываемся. Складывая тысячные купюры в кошелек, Фока говорит, что собрался женится. И что немного нервничает.

— Молодая, из города. — Он смотрит в пол. — Попросила, чтобы купил в машину музыку…

Я желаю ему удачи.

Осенью я сажаю за домом сосенку. Ендова и сосенка — на этом моя маниловщина кончается. Больше ничего предпринимать не буду, ну их. Так на человека действует великая инерция деревенской жизни. Сила, накопленная веками, которая противится любому начинанию, если это начинание не имеет прямого отношения к насущному, то есть к теплу и пище.

Однако баня просто необходима. К соседу не набегаешься, неловко — а поставить новый сруб баснословно дорого. Еще вариант: можно взять старую. Одна такая, заброшенная, есть в соседней деревне. И вот мы — я и Лёха — едем.

На вид баня очень страшная. Вся в лепестках сажи (топили по-черному), кривая, со съехавшей набекрень крышей. Но Лёха спокоен. Если поменять пару венцов, говорит он, и поставить новую печку, будет нормально.

— Чья баня? — спрашиваю на всякий случай.

— Шлёпина.

— ????

— Угорел по пьяни.

На кладбище темно, над головой шумят березы.

Вытянув руку с трубкой, иду как сапер вдоль оград.

Ничего, ноль. Снова пусто.

Делаю шаг между травяных холмиков, огибаю одну могилу, вторую.

В трубке потрескивание, шорохи. Сигнал между заброшенным погостом и столицей вот-вот наладится. «Алло! — наконец раздается на том конце. — Алло!»

Через пятки, упертые в натопленную лежанку, тепло растекается по телу. Мухи проснулись, жужжат — значит изба натоплена как надо, до утра хватит.

Я читаю «Философию общего дела» Николая Федорова.

«…призываются все люди к познанию себя сынами, внуками, потомками предков. И такое познание есть история, не знающая людей недостойных памяти…»

«…истинно мировая скорбь есть сокрушение о недостатке любви к отцам и об излишке любви к себе самим; это скорбь о падении мира, об удалении сына от отца, следствия от причины…»

«…единство без слияния, различие без розни есть точное определение „сознания“ и „жизни“…»

«…если религия есть культ предков, или совокупная молитва всех живущих о всех умерших, то в настоящее время нет религии, ибо при церквах уже нет кладбищ, а на самих кладбищах царствует мерзость запустения…»

«…для кладбищ, как и для музеев, недостаточно быть только хранилищем, местом хранения…»

«…запустение кладбищ есть естественное следствие упадка родства и превращение его в гражданство… кто же должен заботиться о памятниках, кто должен возвратить сердца сынов отцам? Кто должен восстановить смысл памятников?»