С этими словами он вручил Роберту ключи — как от главного входа и решетки ворот, так и от потайного хода через люк. Роберт решил пока что не съезжать из своего номера в гостинице, но в каких-то особых случаях, если, к примеру, засидится допоздна за работой, использовать и эту комнату в Архиве. Перкинг положил ему на письменный стол толстую тетрадь для записей, как он пояснил, текущей хроники и вышел в соседнее помещение, где стал беседовать с одним из ассистентов на иностранном языке. Дверь стояла открытой. Что он должен записывать? Роберт нерешительно отвинтил колпачок своей самописки, раскрыл пустой том и вывел на первой странице: "С сегодняшнего дня доктор Роберт Линдхоф вступает в свою новую должность". Чуть помедлив, он задумчиво снова надел колпачок на ручку.
Каким целям служил Архив, который, как он уже догадывался, в корне отличался от любой из общепринятых библиотек и от всяких прочих книгохранилищ? Перкинг, проводя его по архивным помещениям, заметил вскользь, что он служит установлению ясного знания. Но кому это идет на пользу? Чему могло бы способствовать ведение текущей хроники?
Он подумал было опять обратиться к Перкингу за разъяснениями, когда с улицы послышался шум. Ассистенты в соседнем помещении продолжали как ни в чем не бывало заниматься своим делом; Роберту же, который для начала погрузился было в чтение дневниковых записей одного коммерческого служащего, нарастающий шум снаружи мешал сосредоточиться, и он, досадливо морщась, оставил бумаги и подошел к окну. Вдоль дороги, на всем протяжении ее до поворота, кучами толпился народ, преимущественно женщины, и сбегались еще и еще люди из соседних переулков, даже из оконных проемов домов высовывались лица и с нетерпением всматривались в конец улицы. Очевидно, там чего-то ждали. Через некоторое время толпа радостно всколыхнулась, женщины подталкивали друг друга, улыбались и кивали одна другой.
— Идут! Идут! — восклицали голоса на углу улицы. Возглас, подхваченный всеми, катился по толпе. Последние из запоздалых зрителей, точно подстегнутые, бежали со всех ног, спеша присоединиться к ожидающим. Голые фасады отсвечивали желтовато-красным блеском. Всеобщее напряжение передалось и Роберту, он облокотился поглубже на широкий подоконник, припав лицом к стеклу. Тут в глаза ему бросился один худощавый господин в сером цилиндре, который вроде бы небрежно расхаживал взад и вперед с невозмутимым видом, точно ему дела не было до происходящего. В то же время он, казалось, все видел, замечал своим острым, приметливым глазом. Не ускользнул от его цепкого взгляда и Роберт, но, когда тот осознал это, господин в сером цилиндре уже повернулся, как бы равнодушно, к нему спиной и замешался в толпе.
Народ стеной стоял вдоль дороги, по которой теперь двигалось, колыхаясь, длинное шествие. Это были дети, мальчики и девочки. Их маленькие тела пружинили, как будто путь их проходил по висячему мосту, по которому они ступали, едва касаясь его ногами. Они шли по четверо в ряду, многие крепко держались за руки, точно это придавало им уверенности, иные шагали сами по себе.
На головах у детей были веночки из цветов; некоторые держали перед собой букетики, зажав их в кулачках, у других букетики приколоты были к волосам. Впереди шагали самые маленькие, кажется, еще только начавшие ходить, за ними следовали дети постарше и, наконец, самые старшие, лет по двенадцати-тринадцати. Девочки одеты были в светлые, большей частью белые платьица, мальчики — в прогулочные костюмчики или матроски. У одних были на спинах школьные ранцы, другие крепко сжимали в руках какую-нибудь игрушку: куклу, кораблик или обруч.
По всем признакам это была не какая-то процессия, как поначалу могло представляться. Шествие напоминало скорее экскурсию; оно наводило на мысль об отверженных, об изгнанниках, которые отправлялись, казалось, в чужие края. Глаза у детей блестели, и солнце, по-видимому, не мешало им, ибо они глядели вверх не мигая. Рты у них были раскрыты, как если бы они пели, хотя не слышалось ни единого звука. Временами это вызывало иллюзию не столько пения, сколько немого крика. У многих брови были приподняты кверху и кожа на лбу чуть морщинилась продольными складками, что придавало их лицам выражение недетской задумчивости, страдальческого недоумения. Правда, иные как будто улыбались, хотя улыбка не озаряла их лиц и выглядела скорее умильно-слащавой. Над головами детей висела дрожащая, переливающаяся зелеными и синими тонами пелена. Присмотревшись получше, Роберт увидел, что это были мухи, которые тучами роились в воздухе, сопровождая детей на всем их пути; они вились вокруг их фигурок, садились на руки, на лица, назойливо тужили перед глазами. В воздухе стояло монотонное ядовитое гудение. Какой-то сердобольный мужчина в переднем ряду поймал одну муху в ладонь, взял, осторожно разжав пальцы, за крылышки и с наслаждением оторвал ей по одной все лапки, после чего раздавил ногой.
Шествие между тем достигло Старых Ворот и свернуло под арку; решетка, как Роберт еще с утра заметил, была отворена. Дети ни малейшего внимания не обращали на взрослых, которые не сводили с них глаз. Они спокойно и твердо шли своей дорогой, и ни один ни разу не оглянулся, хотя из толпы часто окликали того или другого ласкательными именами. Нередко какая-нибудь из женщин напряженно устремляла взгляд к тому или иному ребенку, при виде его в ней как будто оживало воспоминание о чем-то близком, дорогом. Тут и Роберт невольно подумал о своих детях, он даже высматривал их, Беттину и Эриха, среди проходившей детворы, как будто и те тоже могли там идти. Их, конечно, не было, но ему казалось, что он узнавал их и в том и в другом — во всяком из детских ликов, настолько сходство не определившихся еще черт преобладало над частными различиями.
Внезапно он понял, отчего этот город казался таким безрадостно-пустым: нигде на улицах, площадях и в катакомбах не видно было детворы, не слышалось шума невинных детских игр, звуков беззаботных и звонких ребяческих голосов. Здесь не было детей; это напоминало, насколько он представлял себе, атмосферу санаториев и лечебных курортов, где, заботясь о покое больных, жаждущих исцеления, гонят детей из близлежащих парков и скверов. Про себя Роберт всегда думал, что крик детей может выдерживать только тот, кто сам его порождает; их несмолкаемый шум и гомон на улицах, их разноголосый галдеж, неудержимый истошный плач так часто бывал нестерпим и мешал ему в часы уединенных занятий. Но здесь эти дети не плакали, а мирно, спокойно и уверенно шли своей дорогой. Точно в колдовском шествии, проходили они, заполняя всю улицу, и чего бы, кажется, он не дал теперь, чтобы только не видеть их такими смирными; как хотел он, чтобы улица огласилась их веселыми криками, чтобы их радостно звеневшие голоса проникали сюда, под своды Архива. Но уже одно это шествие и возможность видеть его придавало физиономии этого города без детей хотя бы на какое-то время новое, особенное выражение. Теперь он понимал, почему жители с таким волнением ожидали детей и такими благоговейными взглядами провожали. Ведь и эти дети шли, казалось, откуда-то из другой страны и только проходили через город.
Ни один из жителей не последовал за ними. Сзади шли только служители, которые несли открытые паланкины. В них лежали совсем крошечные, грудные, дети, спеленутые и с сосками во рту. Их можно было бы принять за восковых кукол, если бы они не дергали своими крохотными пучками и время от времени не выпрастывали из пеленок ножки. Городские служители, которые с безучастными лицами несли эту легкую ношу, были в таких же кожаных фартуках и кепках с козырьками, как и те мужчины, что убирали мусор на улицах города. Дрожь пробежала по телу Роберта. Из толпы зрителей раздавались умильные возгласы: "Ах, какая маленькая крошка с голубой ленточкой!", "Какой же он опрятненький, вы только поглядите!", "Какая она нежная, вон та, с розовым бантиком в волосах!". При этом женщины, старые и молодые, слегка покачивались из стороны в сторону, вытянув перед собой обнаженные руки. Каждая как будто убаюкивала ребенка, пока проносили паланкины. Но вот последний исчез из виду. Тут и туча мух рассеялась.