Павел Молитвин
Город Желтой Черепахи
Широковым-Гуровым-Машинистовым с любовью и уважением
Белый потолок то приближался ко мне, то снова уходил вверх. Ровно жужжала лампа дневного света. Ветер дул сильными порывами через равные промежутки времени, и казалось, это не ветер шумит под окнами, а морской прибой. Но откуда здесь взяться прибою?
Я попытался вспомнить, как сюда попал, но не смог. Попробовал пошевелить головой — она не поворачивалась. Повел глазами — в поле зрения попал только побеленный потолок и верхняя часть стен. Интересно знать, где я, что я и зачем? Хорошо хоть я понял, что прибоя здесь быть не может, значит, нет и моря. А что есть?
Потолок приблизился к моим глазам, и вместе с ним приблизилась лампа дневного света. Но жужжать громче не стала. Я прищурился, а потом совсем закрыл глаза — лампа светила слишком сильно.
Небритый мужчина в голубой пижаме навис надо мной и спросил:
— Ну как, ожил?
Ожил я только после его вопроса. Разлепил губы, однако ответить не сумел. Надо было сказать «да», но язык не хотел шевелиться.
— Гляделки смотрят, значит, живой, — сказал мужчина в пижаме и уплыл от меня далеко-далеко, будто я смотрел на него в перевернутый бинокль. Я прикрыл и открыл левый глаз — подмигнул — пусть знает, что я ценю его юмор. Перевернутый бинокль — это как раз то, чего мне не хватало.
Ветер за окном шумел все так же порывисто. Я представил белое морозное небо, и мне стало холодно. Мне хотелось на юг, под теплое солнце, под синее небо, к зеленому морю, на берегу которого высятся скалы, похожие на застывших великанов, растут кипарисы и пирамидальные тополя. И чтобы не холодный ветер баюкал меня, а рокот белопенного прибоя.
— Открой глаза, друг! — позвал хриплый голос.
Глаза открывать не хотелось — берег зеленого моря искрился передо мной уже вполне отчетливо. Однако, привыкнув откликаться на призывы друзей, я сделал усилие и разлепил веки.
— Ну вот, видишь! А ты говорила, не глядит! — сказал все тот же хриплый голос. — Надо только слова найти правильные. Спросила бы его: «Хочешь выпить?» — он бы и заговорил. А если бы рюмку поднесла, так и руку бы протянул.
— Хватит тебе, Петрович. Человек, того и гляди, кончится, а ты все со своими прибаутками! — сердито произнес девичий голос откуда-то издалека.
— Эх, Верунчик! А как зачехляться-то, если не с прибаутками? — сказал весельчак грустно. И, помолчав, добавил: — Жаль, он тебя не видит, а то бы мигом вскочил.
— Да ну тебя!
— Правильно Петрович говорит. На хорошую девицу мужику глянуть — лучшее лекарство, — поддержал хрипатого гудящий бас. Словно в большой колокол над ухом ударили.
— Трепачи! Я вам покажу девицу!
— Это Виктор не о тебе — это он вообще, — захрипел, оправдываясь, Петрович.
— Хватит зубы-то скалить. И не говорите под руку — мне ему еще лекарство ввести надо.
И снова потолок закачался у меня перед глазами. Приблизился, а потом стал удаляться, раздаваться вширь, пока не превратился в белое холодное небо.
Проснулся я от шума прибоя. Ветер не может так шуметь: длинный, усиливающийся с каждым мгновением шорох, и тяжкий вздох — удар о берег. Снова нарастающий шорох, и снова вздох.
Некоторое время я неподвижно лежал, прислушиваясь и принюхиваясь. Шумело, безусловно, море. Пахло тоже море: рыбой, соленой водой, водорослями, гниющими под солнцем, дальними странами. Я открыл глаза.
В хижине было сумрачно. Свет проникал только через щели в тростниковых стенах и приоткрытую дверь. Я скинул дерюгу, служившую мне одеялом, и сел, подобрав под себя ноги. Лоскутья выцветшей материи на стенах, обрывки веревок на крестовине, привязанной к столбу посреди хижины, земляной пол. Справа от двери еще одна постель — такая же, как подо мной, грубого плетения циновка из тростника, прикрытая куском дерюги. Около циновки несколько кривобоких глиняных горшков и темный металлический кувшин с рельефным орнаментом вокруг горловины.
Я осмотрелся в поисках одежды и обнаружил лежащие рядом с постелью короткие — до колен — сильно застиранные холщовые штаны. Поднялся и натянул их на себя — великоваты. Снял с крестовины одну из веревок и опоясался ею — в самый раз: можно выходить в люди.
Едва я вышел за порог хижины, в глаза мне ударил яркий свет. Солнце стояло прямо над головой. Зажмурившись, я отступил назад, подождал, пока глаза привыкнут к слепящим лучам, и лишь тогда вышел из тени.
Я стоял на каменистом, поросшем чахлыми корявыми сосенками берегу, вдоль кромки которого тянулся гигантский песчаный пляж, усеянный черными камнями, а за ним до самого горизонта простиралось зеленое море. Я безотчетно сделал несколько шагов вперед и обнаружил, что пляж вовсе не безлюден, как мне сперва показалось. Метрах в трехстах слева от меня, около темного камня, одиноким зубом торчащего из песка, сидел человек и что-то готовил на костре. Ветер дул с моря, и голубоватый дымок от костра был почти не виден — стлался по песку и пропадал в нагромождениях валунов, за которыми песчаный пляж переходил в редкий лесок.
Заметив человека у костра, я понял, что хижина, в которой я очнулся, по-видимому, принадлежит ему, и элементарная вежливость требует от меня первым делом засвидетельствовать хозяину свое почтение, а заодно можно попытаться выяснить, каким образом я здесь очутился.
Пройдя полпути, я в знак приветствия помахал человеку рукой, предполагая, что если он хочет меня видеть и уже заметил, то сделает то же самое. Впрочем, не заметить меня на пустынном берегу было трудно, тем более что незнакомец — мне это было отчетливо видно — сидел спиной к морю. Однако он не только не подал мне ответного знака, но даже не шелохнулся. Я снова помахал ему рукой, но тот по-прежнему оставался недвижим. Предположив, что у него случилась какая-то неприятность, я направился к костру.
Вскоре я приблизился настолько, что мог отчетливо разглядеть хозяина хижины. Это был костлявый коричневокожий старик с длинной узкой головой, едва прикрытой клочьями белесых волос. Нас разделяло метров десять, и я, решив, что на таком расстоянии незнакомец должен не только видеть, но и отлично слышать меня, бодро крикнул:
— Э-ге-гей, человече! Добрый день!
Старик посмотрел на меня безучастным взглядом, покачал головой, словно отвечая собственным мыслям, и продолжал помешивать ложкой в медном котелке, стоящем на огне.
Видя, что старик не обращает на меня внимания, я стал молча его рассматривать. Он был совсем дряхл, кожа его напоминала крафт-бумагу, намочив которую аккуратно наложили на скелет: высохнув, она плотно облепила его, залоснилась на выступах и образовала складки-морщины над пустотами. Одеяние моего благодетеля состояло из короткого холщового плаща, скрепленного на правом плече позеленевшей медной пряжкой в виде черепахи, и штанов, формой и размером напоминавших найденные мной в хижине. Только стянуты на впалом животе старика они были не веревкой, а кожаным пояском. Щербатой деревянной ложкой старик помешивал густое темное варево. Оно пузырилось и булькало, распространяя вокруг запах рыбы и каких-то неизвестных мне специй. Ни запах, ни вид варившейся в котелке похлебки не внушали доверия, и все же я ощутил легкий голод.
— Добрый день, — еще раз поприветствовал я старика, подойдя к нему на расстояние вытянутой руки. — Я проснулся в хижине, а вокруг — никого. Тогда я отправился искать приютившего меня человека и увидел вас. Вы не возражаете, если я некоторое время попользуюсь вашими штанами?
Старик поднял на меня бесцветные глаза и кивнул:
— Садись.
Я опустился рядом с ним на песок, прислонившись спиной к теплому камню.
— Сейчас будет готово, — сказал старик и, казалось, тут же обо мне забыл. Он продолжал механически помешивать свое варево, но глаза его при этом были устремлены вдаль, на скалы, почти отвесно поднимающиеся за лесом и подернутые сейчас облачной дымкой. Глаза его смотрели на скалы, но видели ли они что-нибудь? Сомневаюсь.
Наконец старик вышел из оцепенения, зачерпнул ложкой похлебку и поднес к губам. Попробовал, поморщился, поддел дужку котелка и, сняв его с камней, поставил между нами. Не поднимая на меня глаз, он склонился над дымящимся варевом, неторопливо похлебал сам, постоянно морщась и вздыхая, и протянул ложку мне.