Выбрать главу

Взглянул как-то в зеркало — Боже мой, что с нами время делает! Лысина начала появляться, морщины от глаз поползли, животик намечается. Пожалуй, не позарились бы они на меня, если б в будущее, как я, смотреть могли.

Спрятал я розетку подальше — чуть не разбил, чтобы искуса не было, да остановился: волшебная все-таки вещь, редкость.

Ну, женился, конечно. Поздновато, но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. А не хотите, — вдруг обратился ко мне Игорь Иванович, — я вам розетку волшебную отдам, а?

Вдохновленный его мыслью, Аркадий Митрофанович тоже повернулся ко мне:

— Может, вам и трубка моя сгодится? Ее только починить надо, а так, я уверен, она должна действовать!

— Да что вы? За кого вы меня принимаете? — Я даже обиделся. — Слава Богу, двенадцать лет женат, сын в шестой класс пошел. Зачем, скажите, мне розетка, если я и так представить могу, что с моей женой через десять лет будет? Хотя догадки эти совсем меня не радуют. Хорошо хоть кольца не предлагаете — только этого добра мне не хватало! За столько-то лет я не то что по лицу — по шагам мысли жены читать научился, а что касается трубки, так жена тоже мои мысли изучила будьте-нате. Да и случайных приключений достаточно — что ни случай, то скандал. Вот если бы какую-нибудь вещицу, чтобы цех план выполнял или билеты можно было без блата, без заморочек всяких доставать… Чтобы премиальные увеличивать или с начальством ладить…

— Ишь, чего захотел, — понимающе заулыбались мои попутчики, — так вам ее и дадут! А дали бы — вот это было бы действительно чудо!

— Да, — печально улыбнулся Юрий Тимофеевич. — Производство с волшебством мало связано, не то что любовь.

— А знаете пословицу «Деньги к деньгам липнут»? — оживился Аркадий Митрофанович. — Вот если справедливо будет сказать, что и волшебство к волшебству тянется, тогда понятно, почему наши странные истории с любовью связаны. Да и то — чем любовь не волшебство? Кто объяснит, что такое любовь? Как она зарождается — иногда с первого взгляда, иногда после многих встреч? Почему умирает или живет долгие годы?

Мы молчали. Чтобы опровергнуть Аркадия Митрофановича, надо было ответить на его вопросы, но среди нас не было человека, который взял бы на себя смелость утверждать, что он знает верные ответы.

Алый цветок

1

Сблизились витые стрелки, будто чайка крыльями взмахнула. Осталось от трех суток меньше шести часов. Меньше шести… Глухо прозвучали шаги мои по ковровой дорожке кармазинного сукна. Эхом печальным отозвались безлюдные залы. Тенью туманной скользнуло отражение мое по беломраморным стенам. Вот она, стена заветная, без ниш, завитков накладных и украшений, на ней читала Аленушка письмена мои огненные в первый раз. «Не господин я твой, а послушный раб. Ты моя госпожа, и все, что тебе пожелается, все, что на ум придет, исполнять я буду с охотою». На ней читала письмена мои последние, ответом бывшие на ее страстное желание услышать мой голос: «Приходи сегодня во зеленый сад, сядь в свою беседку любимую, листьями, ветками, цветами заплетенную, и скажи так: „Говори со мной, мой верный раб“». Не надобно стало мне к огненным письменам прибегать, а ныне… Ныне и подавно нужды в них не будет. Поднял руку — вспучилась зеркальная гладь стены, разбежались по ней мелкие трещинки, осыпались блестящие чешуйки, кучкой пепла легли на черный гранит пола, закружились, ветерком подхваченные, и сгинули.

Распахнулись резные двери дуба мореного, пропустили меня в трапезную. Полыхнуло заоконное солнце в витражных стеклах, легли густо-алые, синие, золотые блики на столешницы, драгоценными каменьями изукрашенные, вспыхнули в них и погасли, воле моей повинуясь. Поблекли узоры на стенах, лимонным деревом инкрустированных, посерели люстры хрустальные. Посерели, дымкой подернулись. Не звенеть здесь больше смеху переливчатому, серебряному, не звучать говору сладкому: «Покажись, покажись, господин мой ласковый! Если стар человек — будь мне дедушкой, если середович — будь мне дядюшкой, если ж молод ты — будь мне названый брат и, покель я жива, мне сердечный друг».

Тишина стоит. Тишь кромешная. Даже пенья птиц диковинных из садов моих не доносится. Замолкли птицы.

Не бывало мне до сей поры тягостно во покоях моих, мною созданных. Сам я слуг своих верных, преданных — поваров, постельничих да конюшенных — по домам вернул, чтоб не мучились. Заточение со мной деля, не кручинились. Чтоб не плакали по ним матушки, жены горькие со детишками. Как осилил манускрипты и скрижали, в Летописной каморе сокрытые, как набрал силу, чтоб Черту разомкнуть, так и отослал. И не было с той поры мне горько одному, не гнела тоска-печаль, не тревожила душу смутную. Не бывало мне одиноко здесь…

Унесла Алена сердце мое, да воротит ли?

Двери, рыбьим зубом отделанные, растворились. Растворились, в гостевую пригласив хозяина. Один здесь гость посетил меня — купчина горемычный, с него-то все и началось. Да полно, началось ли? Или продолжилось то, что Темной Феей в стародавние времена измыслено было? И узнать, проверить — дело нехитрое, захочу — покажет зеркало, что есть, было и в грядущем мне уготовано, да руки не поднять… Даже голосом ответа у правдивого стекла не потребовать.

Венецейских мастеров работы, глянул на меня голубой призрачный глаз. Отразились в нем стены яшмовые, кресла с гнутыми ножками, пурпурным бархатом крытые. Гобелен на стене — с охотой моего отца, средь зеленых дубрав несущегося. Удвоились витые колонны, дверной проем обрамляющие. Помедлив — чурается уродства прекрасное стекло, — воссоздало и мой образ сумрачный. Глянул пристально, глаза в глаза, ухмыльчато — то ли зверь лесной, то ли чудо морское мерзкое. Руки-крюки, на пальцах когти кинжалами. Ноги лошадиные, копытами венчаны, спереди-сзади — горбы великие верблюжьи. Весь мохнатый снизу доверху — золотой парче не укрыть беды. Изо рта кабаньи клыки торчат, смрадная слюна каплет. Нос крючком, как у беркута, а глаза совиные.

О судьбе своей что ж тут спрашивать?

Поднял руку. Не руку человечью — лапу страшную, когтистую. Пробежала рябь по чудо-стеклу, затуманилось зерцало, умерла в нем душа. Не покажет больше мира дивного, многоцветного, не покажет и моей маски-личины пожизненной. Послушны мне вещи — постиг их тайны. Черту, от мира живого меня отделявшую, и ту разомкнуть, преступить могу. Не властна она надо мной более — куда восхочу, в сей миг перенесусь. Одного не дано мне, одно не силам — скинуть личину скотскую, что надела на меня Фея Темная, проклятущая. Ну а в ней-то ведь все без радости. Хоть во граде, хоть в пустыне, хоть в глухом лесу — от людей бежать все едино мне.

Мнилось прежде, Черта — вот беде беда. Отделила людей от меня, отрезала. А на деле-то ровно щит она, словно матушки ладонь укрыла меня от них. Заказала им путь сюда. Со смехом, со страхом, с бездушьем их.

Как сумел тот купец миновать Черту? Как пробрался, проник во дворец ко мне? Как нашел мой сад, где цветет цветок — диво дивное изо всех чудес? Мой маяк в ночи, мой огонь в груди…

Раскинули стрелки часы — будто навзничь упав, разбросали руки. Не вернется Аленушка, закатилось мое красно солнышко. Меньше пяти часов осталось. Меньше пяти…

По зеленому мрамору во зеленый сад. Так и прежде шел, зная верно, я: не минует пришлец моего цветка. Краше нет его в белом свете всем! Он сорвал его — не сорвать не мог, ох и зол я был, опоздав на миг! Сердце мне купчина вырвал, а пользы чуть. От моих земель до его хором верст немерено, троп неторено…

Как узрел купец лик мой мерзостный, услыхал мой рев сокрушительный, подкосились его ноги резвые, прямо наземь пал, испустивши дух. А придя в себя, откупаться стал за невольный грех, за вину свою. Злато-серебро сулить, позабыв караван поразграбленный и дружков своих затерявшихся. Гол как сокол, как церковна мышь, а туда ж, казною бился несметною!

Мне б казнить его смертью лютою, с глаз бы гнать охальника незваного, я же, выслушав его, слово молвил сам: «Где же злато, — говорю, — где же серебро? Заплати, как обещал, — может, смилуюсь».