Принасупился купец, закручинился, во землю глаза упер, а делать нечего. Нет казны, признает, ну ни грошика. Но отпустишь коль душу трепетну, так пришлю к тебе дочку меньшую. Дочь любимую, раскрасавицу. Ай, хорош был гость, роком посланный, за душонку свою никчемушную родно дитятко прозакладывал.
Что с такого взять? Отпустил его.
Втрое, вчетверо казной снабдил, да злат перстень дал чудодейственный, силой дивною заговоренный. Коль на правый на мизинец кто надел его, пожелай — где хошь, там окажешься.
И исчез купец.
Я цветок вернул на заветный холм, на зеленый холм, на муравчатый. Приживил к стеблю, посмеялся всласть, думу думать забыл об охальнике.
Ан силен испуг на купца напал. Три денька прошло — вижу, гостьица во дворец ко мне заявилася. Лгал купец в глаза — не любима дочь, не красавица — так, девчоночка. На ней платье дорогое, шелком шитое, со чужого плеча — не в облип сидит, а висьмя висит. Голенастая, худая, ровно щепочка, рыжеватая, конопатая. И дрожит-то вся, убивается. Изревелась бы, да боязно прогневить отвратное чудовище. Не открылся я, не пугать чтоб зря, начал молча ей угождать как мог. Яства сахарны, питье медвяное, драгоценностей полны коробы, чтоб отвлечь ее, на столы воздвиг, на столы воздвиг малахитовы. Платья шелковы, парчи-бархаты, куклы дивные, говорящие — все к ее ногам, чтоб не плакала, чтоб в дому моем не печалилась.
Эх, Аленушка, светик ясный мой! Не заметил я, как в силки попал. Как в силки попал, полюбил тебя на беду свою, на кручинушку…
Светлый луч скользнул на часов стрелу, пала тень ее на графленый диск. Лишь четыре часа мне осталось ждать, хоть и ждать-то мне больше нечего.
Прежде музыка играла во дворце моем несмолкаемо. Птицы пели песни дивные, заливалися. Шумом, звоном ключевые ручьи речь вели, а ныне чуть слышно журчат-рокочут. В неба синь, в даль заоблачну фонтаны взмывали — нынче жизнь в них еле теплится, над сырой землей еле пенятся. Цветы мои диковинные красоты неописанной и те блекнуть начали. Только Алый Цветок невредим стоит, сияет, светится, ароматом дурманит горьким, восхитительным.
Эй, печалиться полно! Раньше времени унывать негоже. Али силы мои меня оставили? Не я ли Змия Трехглавого укротил, грады и веси зорившего? Не я ль ватагу Свиста-атамана разогнал, Дикий Брод от злобных русалок вычистил? Хлопнул в ладоши — взметнулись фонтаны ввысь, выше дерев высоких, забурлили, зазвенели переливчато, запели, зажурчали. Ожили ключи хрустальные, наполнился сад мой необъятный заливистыми птичьими трелями. Захотела б Аленушка, давно б приют мой покинула, сколь месяцев злат перстень волшебный под подушкой ее лежал, разрешенье ж домой возвернуться еще раньше было дадено. Да и что ей отчий дом, коль чужая в нем, здесь хозяйка, госпожа и любимица? Аль не пели ей фонтаны песен своих, не шептала листва упоительно? Али птахи не ласкались к ней, я желанья не угадывал, не спешил исполнить тут же их со всем тщанием?
Голос страшный у меня, так привыкла ведь! Лик отвратный, спору нет, да в личине ль суть? Я ж служить ей рад всегда и невидимым — знала, знает то она и доподлинно.
Ах, как время бежит, мчится, катится! Солнце в тучи ушло. Водяные часы. Капли капают, будто кровь моя вытекает прочь… Через три часа жизнь и кончится.
Меж фонтанов и цветов во дворец мой путь. Хоть куда идти — мне без разницы. Я, как дикий зверь, в заточении — из конца в конец клетку меряю, и свободен ведь, а как запертый. Захочу — тотчас в пустыне я, в стольном граде окажусь иль в чужой земле. Захочу — и город тут зашумит любой, околь стен дворца белокаменных. Птицей волен полететь, ланью мчаться вдаль, рыбой в глуби вод уйти, ветер высвистать, сушь великую наслать иль потоп и мор. Власть огромная, власть чудесная, да зачем она, никого коль ей не порадовать. Для себя же мне чудеса творить ни корысти нет, ни веселия.
Вот челны мои стоят — не шелохнутся. Без весла они и без паруса раньше плыть могли в штиль и в лютый шторм. Колесницы близ — безлошадные, что бегут скорей призовых коней. Будь Алена здесь, прокатились бы. Прокатились бы, позабавились, обгоняя тучи мохнатые, обгоняя ветры крылатые, пронеслись по земле, над землею ли, на закатный свет, на рассветный ли… Мы бы арфы струны затронули, арфы, ветрами управляемой. Иль шутихами, фейерверками, даль лиловую расписали бы… В грозовую стынь, в гром грохочущий, поднялись усильем лебяжьих крыл, среди молний чтоб хоровод вести… Мы б… Да что о том говорить теперь, когда гаснет день.
Во саду моем пусто-холодно, во дворце моем и того смурней — ровно сумраком все подернуто, ровно пылью все припорошено. Лишь песчинки шуршат, струйкой сыпятся — время жизни мне горькой меряют. Меньше двух часов — каждый час, как век, — мне в дому-гробу думу думати. А потом прощай-прости, белый свет, пусть звезда моя в бездну катится…
Не могу сидеть, не могу стоять — ноги сами собой все несут, несут… Я из зала в зал, словно тень, как тать, хоронясь зеркал пробираюся. В каждой горенке, светелке сердце стукает, замирает дух. Здесь Алена на рожке простом, на пастушеском, ту мелодию играла, что звучит во мне по сей день, как встарь. Рукодельями занималася, вышиванием. Письма к батюшке писала золотым пером…
Много ль, мало ли прошло с того времени, не вернуть назад, что прожито здесь.
Я ей отчий дом заменить не смог, ни сестер ее, ни подруженек… Зверь лесной, морско чудище на весь век таким и останется, не с руки с ним жить красной девице. Видно, страшен он в усердном услужении и в добре своем отвратителен. А коль ласков быть пытается, так противен и смешон одновременно…
Страшилась меня Аленушка. Страшилась до последнего мига, хотя ужас свой скрывала тщательно.
Потому, знать, и хранила злат перстень под подушкою — не решалась надеть. Гнева моего, отмщения страшилась. Стало быть, и нынче в дому у себя трясется, не нагряну ли… А может, поверила, что умру, коли ровно через трое суток не вернется она? Или думать обо мне, вспоминать забыла? Запамятовала, что за час до срока урочного возвратиться обещалась?
Что ж, могла и забыть. Память девичья короткая…
Возникли на стене стрéлки горестные, как углы рта опущенные. Меньше часа осталось.
Непослушные ноги вынесли меня в горницу, где стены затянуты светлыми тканями, а пол устлан пушистым ковром. Что же это? Не бывал я здесь прежде иль не упомню хором своих? Ах ты, чудо-юдо, зверь лесной, гад морской! Это же опочивальня ее! Сама Аленушка ее выбирала, сама обставляла, сама порядок в ней поддерживала. Фонтан воды бьет в вазу хрустальную — для умывания. Кровать пуховая. На столиках кувшинчики, баночки-скляночки с мазями, притираньями, румянами, благовоньями, ларцы и шкатулочки с украшеньями, безделушками — все, что девицам любо-дорого. Зеркала… Зеркала стоят занавешены. А на столике, что пестрей других… То записка мне недописана. «Господин ты мой, добрый, ласковый…» — и отточия, словно дух свело.
Тишина стоит. Тишь кромешная. Только чу!.. А может, послышалось? Родилась в глубине анфилад песнь души моей. Песнь безнадежной надежды.
Ты вернись, вернись!.. Коль записка недописана, коли слово недосказано… Ветры буйные, охладите грудь, разразись гроза! Коли слово недосказано, не совсем ведь мы рассталися?! Без тебя пусты залы-комнаты, без тебя и сад — дикий лес без троп! Без тебя темно даже в светлый день: солнце в небе есть, а на сердце — тень! Ты и кровь моя, и душа, ты как молний блеск в жизнь мою вошла! Осветив ее, обогрев, опалив ее, изменив! Без тебя теперь, как в колодце, тьма, тишина кругом, пустота. В знойный день — родник, поводырь — слепцу, в половодье — плот, в непогоду — кров. Ты как щит в беде, ты как меч в бою, без тебя я жизнь, словно кладь, тащу. Не по силам груз и не по плечу…
Сердце громко бьет, гулко ухает, и в ушах стоит колокольный звон. Алый мой Цветок, светлый мой маяк, помоги же, друг, мне в последний час!
Вскрикнули скрипки. Оборвалась печальная мелодия. Невидимые часы загудели, запели бронзовым басом. Раз, два, три, четыре удара…
Заохало, захохотало где-то вдалеке, завизжало нестерпимо, пронзительно, запричитало дурными голосами, заплакало. Качнулись стены и обрушились. Закружилась звездная карусель, завертелась. Легким стало тяжкое мое, неуклюжее тело, падая в нескончаемо глубокий колодец, и сомкнулась перед очами тьма.