За черным окном глухо лязгало разорванное железо водосточной трубы. Тоненькая вьюшка железной печки звякала озабоченно где-то под потолком — ветер то всасывал ее, то толкал. Серей Львович размешивал в стакане чайной ложечкой сахарин.
— Он, что же, по-советски женился? [21]
— Не знаю. Думаю — да, — ответил Старцов.
— Тогда бог с ним.
Старцов засмеялся. Сергей Львович взглянул на него быстрыми глазами, сузившимися и скользкими, словно только теперь вспомнил, что надо разглядеть гостя.
— Андрей... Как вас по батюшке?
— Геннадьевич.
— Вы по делам сюда, Андрей Геннадьевич?
— Я мобилизован. Прибыл в здешнюю армию.
Сергей Львович перепрыгнул взглядом на прикрытый шкафик с продуктами.
— Я бы пригласил вас остаться переночевать... вот и Алексей просит в письме... Только в комнате градуса два... Топлю я в одной конурке...
— Ничего, укроюсь...
— Ну, если не боитесь...
Старцов лег на кожаную кушетку, как был, как ложился все эти ночи — в теплушках, на вокзалах, в московской казарме, — в шинели, сапогах, с мешком под головой.
Сергей Львович осмотрел шкафик с продуктами, запер его на ключ, навесил никелированный замочек, взял под мышку «Избранника госпожи Гюссон», в руку — лампочку «экономия» и пошел в спальню. Там, в изголовье, на столике, — часы, вделанная в перламутр зажигалка, чехол для пенсне, «Избранник госпожи Гюссон», серебряная папиросница в монограммах и маленький кусочек — всего один квадратик — старого, довоенного шоколада. Сделав из одеяла конверт и забравшись в него, Сергей Львович вздохнул, вытянул руки и на минуту закрыл глаза. Потом, перерожденный, медленно вложил в рот квадратик шоколада. Опять закрыл глаза. Потом закурил, затя- [22] нулся глубоко дымом и, повернувшись на бок, взял со столика книгу.
Размеренный лязг железной ошметки за окном был здесь чуть слышен.
Окопный профессор
— Послушайте, послушайте, стучат!
Старцов попробовал поднять веки. Они были тяжелы, как крышка оцинкованного сундука.
— Андрей Геннадьевич, стучат!
Не шевелясь, Старцов сказал:
— Ну что же.
— Я думаю, если обыск...
И опять так же произнес Старцов:
— Пускайте, пусть...
Он слышал, как торопливо зашмыгали по полу туфли. Дальше, дальше. Остановились. Вновь зашмыгали. Ближе, ближе.
— Андрей Геннадьевич, ведь вы не прописаны!
— У меня бумаги. Объясню...
По стенам покатился гулкий стон. Туфли заторопились. Но тотчас, словно отшмыгнув небольшой круг, шлепнулись опять под самым ухом.
— А если налет... налетчики... знаете...
— У меня маузер, — сказал Старцов и открыл глаза.
Сергей Львович стоял перед ним, накинув на плечи шубу, в длинной, до колен, ночной рубахе и трикотажных полинялых кальсонах, обтягивавших худосочные икры. В руке у него дрожала лампочка, обдавая тепленькими всплесками света то подбородок, то нос, и лицо Сергея Львовича казалось то жирным, то странно худым.
— А разрешение есть? — тихо спросил он. [23]
Стены застонали гулче. Сергей Львович кинулся отпирать. Неясные звуки коротко переплелись и затарахтели по комнатам. Потом вдруг зажалобился тонкий голос:
— Я шестнадцать часов в сутки работаю! Шесть на службе, шесть дома, четыре в очередях стою, да дежурства, да трудовая повинность! Мне пятьдесят два...
Кто-то издалека и глухо, как топором по пустой бочке:
— Не задерживайте, гражданин!..
У Сергея Львовича скатилась с плеч шуба, и он старался поймать ее одной рукой, крутясь, точно молодой неуклюжий дог, ловящий свой хвост.
— Среди ночи гонят к чертовой матери рыть окопы! С ножом к горлу! Мало, что мы выгребные ямы чистим, дрова рубим, черт-е-знает, в очередях стоим... За желатин землю копать? Да на кой мне...
— Сколько сейчас времени? — спросил Старцов.
— Три часа. Три часа ночи. Разве...
— Знаете что? Я пойду вместо вас. Я выспался. Сергей Львович поднес лампочку к лицу Старцова.
— Ступайте скажите, что вместо вас идет другой человек, помоложе и...
— Посильней, конечно посильней! Вон у вас плечи-то, — перехватил Сергей Львович.
Он выпалил эти слова на ходу, запахивая шубу и устремившись к двери.
Провожая гостя, благодарно и умильно напутствовал:
— Желаю вам, желаю... Заходите. Если задержитесь — переночевать, пожить даже: я ведь совсем один. Очень рад...
У самой двери он придержал Старцова за рукав, встал на цыпочки и шепнул: [24]
— Видно, там плохо!
— Где?
— А там...
— Вот посмотрю, — ответил Андрей и сбежал по лестнице в темноту.
На дворе, под мутным пятном закопченного фонаря, шла перекличка.
— Квартира двадцать седьмая?
— Есть! — крикнул Андрей.
И глухо, как топором по пустой бочке, ударил голос:
— Откупился!
Потом темная глыба заслонила от Андрея фонарь, и тот же голос ухнул над головой:
— Документ!..
В мокрый, глухой туннель, в черную прорву холода ввалились немым скученным табуном. По шелухе железа, где-то над головами татакали, как цепы по току, быстрые шаги. Подняв воротники, руки — в рукава, спины — горбами, лицами в землю, под ноги — вперед, неизменно вперед, только вперед, в черную прорву холода.
И вдруг — в спины, в затылки, в шеи, под ноги — носами, животами, коленями, друг в друга — все до одного, до последнего. И спереди:
— Стой, сто-ой, сто-о-о-ооо!
Потихоньку, на ощупь, щурясь, пяля вперед, в бока, назад локти, руки, пальцы — толпа начала растекаться вправо и влево. А спереди:
— Че-ррр-т! Напоролись!
— Куда ты перла-то, прости господи?
— Да ведь товарищ ведет; я думала, он знает дорогу...
— Думают петухи... Вон у меня полы-то как не было! [25]
— Вы бы сами...
— Ха-ха!
— С левой руки, граждане, вот на спичку, отсюда!
— Не воевали, а ранились!
Обходили, как слепцы — не табуном — человеческой толпой, с человеческим смехом, — невидный деревянный козел, запутанный проволокой. Чиркали спичками, выбивали беленькие искорки из зажигалок на потеху ветру.
За поворотом, в пространстве, нежданно высветился восходящей луною часовой циферблат. Был он гладок, чист, четок, окружен беспредельной чернотой ночи, светился, не давая свету, и показывал три четверти восьмого.
От этого циферблата люди пошли бойко и гомонили, не унимаясь.
— Престранные бывают ассоциации, — услышал Старцов негромкий голосок. Он вгляделся в темень. Рядом с ним поспешал силуэтик ростом ему по плечо.
— Престранные. У меня знакомый один, хранитель музея. Владелец единственной коллекции миниатюр восемнадцатого века и библиотеки по истории миниатюры. Теперь впал, конечно, в нужду, распродал мебель, утварь, пустяки всякие. Дошел до последнего: с чего начать — с миниатюр или с библиотеки? Помучился, помучился — начал с библиотеки. И знаете, с этого дня все позабыл, все, что в книгах было, и вообще хронологию, эпохи, стили — всё. Только смотрит на свои медальоны, фарфор да эмаль, улыбается, светится — и всё. А о чем ни начнет вспоминать — путает.
— О какой ассоциации вы? — спросил Андрей.
Тихонький голосок из непроглядной тьмы, из- [26] за гомона людей, из-за свиста железной шелухи, точно извиняясь, посмеялся над самим собой.
— Это я про электрические часы. Вот светятся еще, и всё еще будто часы, а стрелки уже остановились, стоят, не шелохнутся. Светятся, а потухнут, непременно потухнут...
— Ерунда! — вдруг вырвалось у Андрея, и он тут же вспомнил, что это слово — не его и что Голосов произносил его по-другому.
— Они на прямом кабелю, оттого горят! — донеслось сзади.
Остановились все в той же холодной прорве, казалось без причины; казалось, можно было остановиться много раньше, а можно было идти ещё. Красненькая воронка света из пригоршни ткнулась в широкое лицо, исполосованное морщинами, рябое. Потом на месте лица заалел огонек папиросы. К огоньку подобрался рукав, огонек раздулся, осветил ремешок часов.
— Без десяти, — ухнула глыба.