Выбрать главу

— Ну чего,— виновато произнес Шохов,— ну, дома ставил, каменщиком был, печником-кафельщиком, штукатуром, маляром, жестянщиком-кровельщиком, бетонщиком, арматурщиком...

— Годен! — взревел Мурашка и как-то диковато, на всю комнату захохотал и трясанул Шохова за плечо со всей силой, тот едва устоял на ногах.— Дом в одиночку поставишь? Ну, избу, избу?

— Наверное, поставлю,— сказал Шохов, подумав.

— Тогда ответь на вопрос: сколько в избе углов? А?

— Смотря в какой,— ответил улыбнувшись Шохов.

— В пятистенной?

— Ну рубленых шесть.

— Кут где находится? — не отставал Мурашка.

— Хозяйственный — кут? — спросил Шохов.— То есть конник, что ли?

— Ну?

— Против печи, у входа.

— Хвалю! — воскликнул Мурашка живо.— Догадлив крестьянин,— как у нас приговаривают, — что на печи избу поставил! А где ты живешь?

— Пока нигде. В казарме.

— Общежитие получишь! — капризно отмахнулся Мурашка.— Только это не про нас. Каждый уважающий себя строитель должен свою хату иметь. А с такими руками, как у тебя, и подавно.

Манера говорить у Мурашки была громкая, шумная. Видать, и спорить любил бурно, и на работе так же командовал. Он и внешне был колоритен, крупный сорокалетний мужчина, его обойти — как доброе дерево, так подумал Шохов, с ходу не минуешь! Рассмотрел Шохов и узковатый лоб с чубчиком и стрижкой под полубокс, глубоко запрятанные острые глазки с бледноватой голубизной. Шеи почти и не было, казалось, что он подбородком, срезанным, но широким, растет из высокой крутой груди. Но еще и рост, и эта манера шумно дышать, и громко возглашать истины, безоговорочно, убежденно, будто он и есть последняя инстанция.

А работать с ним оказалось легко. Они строили детский сад, двухэтажное кирпичное здание, и Мурашка насколько был громок, настолько и отходчив и никогда не придирался по мелочам. Месяц почти приглядывался к новоиспеченному работнику и вдруг перевел его в бригадиры.

И опять будто бы шуточкой: «Работа дураков любит!» Непонятно было, что он хотел сказать. Но в моменты растерянности, если что-то у Шохова не выходило (бригада попалась разномастная!), всегда оказывался поблизости и будто бы даже не советовал, а как бы сам спрашивал, и все становилось на место. Странный в общем-то был человек, непривычный для Шохова, с какой стороны ни подойти. Особенно после одного случая, когда Мурашка запил.

Шохова предупреждали, что с прорабом подобное случается, но какое ему дело, каждый живет как знает. Человек умеет работать, а остальное, как говорится, его личное дело. Пьет, значит, надо. Значит, ему без этого нельзя. Но и случая поглядеть Мурашку в пьянстве не было, пока не сдали объект. И тут будто что-то переродилось, отпали какие-то преграды, разрушились барьеры, исчезла зажатость последних сдаточных сроков на глазах бесконечных комиссий — и пошло. С утра пиво да пиво, потом к полдню бомбу, как звали здесь большую и темную бутылку фруктового портвейна, а уж там и водочка и все остальное, к вечеру Мурашка был шумен, как никогда. Поил в ближайшей забегаловке, именуемой в простонародье «Шайбой», знакомых и незнакомых, рычал на тех, кто не хотел пить, размашисто обнимал дружков, которых в этот момент почему-то оказалось слишком много, не обошлось и без драк и без скандалов. А потом и вовсе пропал на целых три дня, будто бы уехал к брательнику в близлежащую деревню.

Мастер в ту пору оказался в отпуске. На Шохова перевалили все дела Мурашки, и кроме очередной и не очень-то благодарной работы по демонтажу оборудования и доделочных работ, на которые никого нельзя было организовать, да и никто и не хотел слушаться, пришлось выгораживать самого Мурашку и скрывать от высшего начальства его пьянство и прогул.

И все-таки дознались. Бригадир штукатуров Семен Хлыстов, ушловатый мужичишка со странным затаенным взглядом на асимметричном лице, написал какое-то письмо. Шохова вызвали, пригрозили, но сделать ничего не смогли — уже сляпали задним числом какую-то бумагу от лица Мурашки, и кончилось все выговором. Мурашке и Шохову одновременно.

А потом появился сам Мурашка с опухшим лицом, с кротким собачьим взглядом. Стоял рядом с Шоховым и шумно вздыхал да приговаривал свое излюбленное: «Тимоха Шейнин попутал». Так он звал сорокаградусную.

На второй или третий день, почти оклемавшись, коротко выспрашивал о делах, поинтересовался:

— Выговорили тебе? Ну, поздравляю! Начин — половина дела.

А потом уже к вечеру:

— Что будешь делать-то? — И помолчав и шумно придыхая: — Пойдем-ка домой ко мне. Жена борща наготовила. Пойдем, пойдем, не бойсь, я теперь не страшный.