Выбрать главу

В новогоднюю ночь

Приснился мне сон.

Храню его

И улыбаюсь.

Он одобрительно чихнул. Жалко, что я не знаю японского, а то, может быть, он тоже прочитал бы мне что-нибудь из японской поэзии, что-нибудь о цветущей сакуре, что-нибудь типа «Лепесток сакуры Упал в мою чашку чая. Давно не целовал я девушек.»

Хороший солнечный денек жмурился и тихонько со стонами мурлыкал.

* * *

Мы с Кином (это у него ник такой) шли по полю. По Елисейскому. По крайнему правому. Мы были на охоте и поэтому бычки совали в стволы ружей — чтобы не воняли. Так как ружья в этой местности растут редко, то наши карманы были полны бычками. Крокодилы лежали в пыли. Они махали хвостами, пряли ушами и отгоняли всяческий гнус. Птицы-секретари ходили по их чепракам в оранжевых футболках и призывали всех голосовать за Березовского. А еще там были буйволы и носороги. Нед был впереди. Я не знаю, какой он охотник, но в прериях он ориентируется лучше. Зато мы были с оружием: Кин — с баллончиком, а я с прищепкой. И мы кричали Неду: — «Левее! Левее!» И говорили друг другу: — «Настоящий зверь — он всегда налево ходит.» И шли дальше. По крайнему правому Елисейскому полю.

* * *

Сижу на бульваре, пью пиво, которое мне уже давно не лезет. Мимо идут девушки с пекинессой. Я с дурна ума говорю ей «гав.» Она мне отвечает тем же. Девушки мне свысока: «Не дразните собаку!» — «А я и не дразню, я разговариваю,» — но обижаюсь и замолкаю. Девушки идут дальше. Пекинесса стоит. Они ее зовут, возвращаются, диктуют: «Пойдем домой!» — уходят. Пекинесса стоит. Девушки снова возвращаются, просят меня: «Отпустите ее.» Я ей говорю «гав». Пекинесса понуро уходит. Ну, и в самом деле, мне сорок с гаком, безработный — да ну, какой там из меня кобель.

* * *

Гостиничный балкон пятого этажа, выходящий прямо на Эйфелеву башню. Прекрасное летнее утро. А я в похмелье и мате на долбанную французскую обслугу этого хотеля: передо мной на столике стоит разнос с неизменным истинно французским круассаном, маленькой чашечкой кофе, уже испорченным сахаром и сливками, и совсем крохотная рюмочка водки — ну, знают же, гады, что я русский. Но эта их услужливость для меня сейчас — сплошное издевательство: похмеляться этим наперстком — ни боже мой! Но и не похмеляться сейчас — как жить дальше? Вот и сижу спиной к Эйфелевой башне, матерюсь. И пытаюсь поделиться с кем-нибудь проклятым круассаном: ну не тыркать же им в кофе! Но редкая птица долетает до балкона пятого этажа парижского отеля, выходящего на Эйфелеву башню. И тут передо мной раздается: — «О-ля-ля! Фы есть рюсски?» — «Я-я-натюрлих-шайсегаль!» — отвечаю по привычке, не отрывая глаз от мерзопакостного наперстка. «Это прекрасно, это прекрасно! Вы меня поймете!» — радуется француженка с соседнего балкона и без промедления перебирается ко мне с бутылкой шампанского и самолетиком из тетрадного листа. Пока я пытаюсь определить, сможет ли мое естество сейчас принять эту шипучку, моя соседка уже успевает обмалевать мой рот губной помадой и пытается объяснить мне, чем мы сейчас будем заниматься: «Я целую сюда, — демонстрирует одно крыло бумажного самолетика со следами губной помады, — вы целуете сюда, — второе крыло тычется в мои губы, — и мы делаем о-ля-ля!» — она запускает самолетик. Определив, что шампанское сейчас — это еще большее издевательство, это уже вообще просто изуверство какое-то, — я хмуро заявляю «нет!» Но чертова парижанка, или кто она там, от моего заявления приходит в полный восторг: — «О! я понимаю,» — и снова лезет через перила балкона. Через минуту возвращается с радиоуправляемой моделью Карлсона, — того самого, Который Живет на Крыше, — бутылкой водки и — черт ее знает, где она взяла! — целой миской соленых грибов и стаканом рассола из-под них же с плавающей горошиной черного перца. Громадная хрустальная миска настоящих русских рыжиков! И да с чесночком. И сверху это чудо густо припорошено укропчиком и зеленым лучком. И даже тройка завитков сливочного масла со слезой имеется. Ясный перец, я не устоял — можете представить, как я смачно выматерился.

А эта чертова француженка еще шепчет мне на ухо, тыча пальцем в брюхо Карлсона: — «Тута есть такая маленькая штучка — ты говоришь в радио, а у него отсюда идет твой голос.»

И вскоре к парижанам, прогуливающимся по бульварам вокруг Эйфелевой башни, исподтишка подлетал миниатюрный Карлсон, у самого уха жаловался утробным мужским шепотом: «Кошка забеременела снова, — и улетал, заливаясь счастливым женским смехом: — Ей не привыкать!»

( Если кто не знает, это — стихи Коссовича.)

* * *

Он был божественно серьезен. И никто не знал, как на самом деле зовут его, это старого миттельшнауцера. Конечно, старого — ведь в его иссиня черной шерсти уже обильно пробивалась седина. Впрочем, у них, у этих шнауцеров, и в младенческом возрасте бывает седина. По вечерам, где-то около одиннадцати, он приходил к нам на конечную остановку автобуса, садился посередине скамейки на месте посадки пассажиров и философически вперял взор в пространство. Если к остановке подходило сразу несколько человек, он отодвигался подальше или вообще отходил в сторонку. Когда же приходил только один человек и садился на скамейку, то он бочком-бочком пододвигался поближе и вновь застывал. Стоически позволял себя гладить, однако, совсем немного. Но стоило начать разговаривать с ним, еще лучше что-нибудь рассказывать, он мог слушать часами, порой приоборачиваясь к собеседнику и шевеля губами, словно собираясь произнести сакраментальное «Да уж!» Он точно был очень старый. И все пьянчужки и шлюшки на нашей остановке звали его просто Киса.

А еще у меня была девушка, которая тоже называла меня Кисой. Но это отдельная история.

* * *

Ночь. Зима. Гололед. Париж. Мы с Кином сидим на крыше триумфальной арки и лузгаем тыквенные семечки.

— Славк, а, Славк?

— Чего?

— Посмотри, там — высоко?

Придерживаясь за тумбу с военной арматурой, заглядываю вниз.

— Высоко…

— Сволочь ты!

— Сам дурак.

— Нет, ну Нед тебе тоже друг. Мог бы его приснуть…

— Ты сам-то думай, что ты говоришь!

— Да, ты прав. Он бы уже давно нашел какую-нибудь лестницу или водку и — никакого сюжета…

— Ага. Как будто сейчас ты видишь хоть какой-нибудь сюжет.

— А я вообще не люблю семечки! Тем более — тыквенные.

— Ну, уж извините!…

— Славк, а Славк?

— Чего?

— Зажмурься!

— Ну? Зажмурился. Что дальше?

— Я думал, вдруг тебе водка приснится?

— Дурак! Ты ж не пьешь!

— Нет. Но мне б было теплее смотреть.

— Ага! А я тут пей в одного, как последний алкоголик! — я обижаюсь.

— Славк, а, Славк?

— Чего?

— Ты посмотри, там высоко?

— Сам смотри!

— Ты же знаешь, у меня куриная слепота.

— Господи! С кем я связался! Не пьет, сам с куриной слепотой, да еще и обижается на меня, что он мне приснился.

Я хожу по крыше Триумфальной арки, хлопаю себя по коленкам и обижаюсь еще больше.

— Нет, но я же курю, — примирительно сообщает Кин.

Мы закуриваем.

— Славк, а, Славк?

— Чего?

— Ты посмотри, там — высоко?

* * *

Лежу на Квадрате. Ну, весна, солнышко, а тут такие бабьелетние разговоры… Я плюнул, пошел да и прилег на травку. Заснул. Вдруг стало как-то по-давнозабытому спокойно, достаточно. Открываю глаза: водолазиха легла рядом и положила свою громадную тяжелую голову мне на плечо.

Да. Помнится, я тоже был женат.

* * *

Я ходил по бульвару Бельвиль — если я что-то понимаю во французском языке, то это означает «прекрасная деревня» — я ходил по бульвару Бельвиль с букетиком фиалок. Никогда я не бывал в Париже, поэтому мой бульвар Бельвиль почти ничем не отличался от Загородного проспекта в Ленинграде. Правда, здесь не было театра Юного зрителя с памятником Чернышевскому перед ним. Не было моей любимой кофейни на Подольской. И, главное, не было Витебского вокзала, от которого каждые полчаса отправлялась электричка в город Пушкин, где жила моя Машка Питерская, и на котором меня потом так гнусно предала Машка Венская со своим возлюбленным тоже Славой, только женатым и с красным «Мерседесом». Впрочем, я ее давно простил. И с удовольствием увидел бы еще разок. Хотя бы издалека. А может стоит обратиться в «Жди меня»? Вот только фамилию ее правильную никак не вспомню. То ли Венско-Питерская, ти ли Питерско-Венская.