Нет, нормальный такой загородный бельвиль… только парижский. Только с лесенками — как в фильме «Имя розы». Идешь так себе, идешь, а тут — бац! и — лесенка. Прямо в стену. Нормально. Или мы никогда не видели в Питере лесенок, ведущих в никуда? То есть в стену. И фиалки я знаю по Питеру. Была у меня такая женщина… Впрочем, что я вам рассказываю! Вы смотрели «С легким паром»? Так вот, была у меня, образно говоря, Галя. А Надя жила с нею в одной комнате. И вот как-то раз по случаю Нового года и большого всеобщего подпития поплакалась мне Надя в жилетку, что она такая страшная, длинная-длинная — нет, не просто длинная-длинная, а длинная — с тремя «н-н-н-ны». Вот и я ей — не то, что по пупок, а что для кенгуру — пинг-понговый мячик — ну только, что в сумку сунуть, а вдруг да пригодится… Мне, конечно, досадно было слушать все это. Но я все-таки побежал к станции метро «Технологический институт», купил там по случаю Нового года страшно дорогой букетик фиалок, бежал обратно и проклинал себя за то, что почти три дня жизни (да не просто три дня жизни, а три дня трехразовой жизни в диетической столовой с ежедневной пачкой куримой мною тогда «Стюардессы»!) выкинул за этот пучок дистрофических глистов с голубенькими жопками, за… за не знаю что!… Я прикрывал их шапкой от снегопада — а попробуй сунь их за пазуху — что с ними станется? Я взлетел на пятый этаж и с распростертыми дистрофическими глистами с голубенькими жопками врываюсь в комнату, и кричу: «Надя! Нет! Неправда! Ты — прекрасна!» И вижу перед своими глазами три, взгроможденных друг на друга, табуретки и голые Надины ступни на них! Я бросаюсь к ее ногам, я их целую, я усыпаю их фиалками по одной сосиске за каждую, я честно кричу ей: «Надя, Надя, не надо так! Надя, ты — прекрасна!» А она мне отвечает: — «Дурак! Ты чуть меня не сшиб! Я тут подумала: осень давно прошла, нас уже больше никто не пошлет на картошку, — уберу-ка я эти сапоги подальше с глаз долой. А ты что подумал?»
Нет, я знаю, что такое фиалки.
И вот иду я по бульвару Бельвиль — это там, где когда-то пела Эдит Пиаф, — и ищу тот камень, к которому я могу возложить эти фиалки. И ни на одном камне всей это прекрасной деревни нету надписи: «Здесь пела Эдит». И я с этими дистрофическими фиалками по славной Бельвиль… Тошно мне стало. И вообще, я не люблю Эдит Пиаф и не понимаю, чем там все так восхищаются? И я встаю у первой попавшейся лестницы, и начинаю петь. Вообще-то, я не пою. Из экологических побуждений. Ну, если только когда совсем уж один… и только где-нибудь в степи. Но… в конце концов!… почему бы одному раздолбаю с педерастическими фиалками не попеть на бульваре Бельвиль?… Я пою Вертинского: «И их так безнадежно бессмысленно опустили…» куда-то, блин, там. Ну… я ж говорил, обычно я не пою — из экологических побуждений.
А фиалки я положил на первую же лестницу, ведущую в стену. И долго потом еще слышал «Но, рья да рья…» — «Нет, я не жалею. Я не жалею ни о чем!»
* * *
Все смешалось в городе Волжском, а точнее в моей голове. Сижу скукожившись прямо на траве, пью теплое пиво, курю и думаю словами Коссовича: «А для чего я так живу? А для того…» Правда, он вместо буквы «д» употреблял букву «б», но я именно потому и думаю его словами, что он правильную букву придумал.
Живу вот, работаю, пиво это несчастное пью, а до своего, до родного, до того, ради чего вообще, наверное, появился на этот свет — руки все никак не доходят. И душа все больше кукожится и все тише стонет словами Коссовича: «А для чего я так живу? А для того…» — и букву употребляет правильную, и все больше кажется, что никакой другой буквы в словах Коссовича, как и в моей жизни, и не предполагалось.
Рядом кто-то вздохнул.
Поднимаю голову — громадная собака подсела плечом к плечу и делает вид, что смотрит прямо. Да нет, вовсе не громадная — обычная восточно-европейская. И откровенно делает вид, что смотрит прямо.
— Сволочь ты, — говорю я ей, обнимаю за шею и тыкаюсь лбом в шерсть. — Нельзя же так пугать людей.
Она отворачивает голову, а сама прижимается еще теснее.
И я плакал ей в ухо, и шептал: «Нет, ты понимаешь? А для чего я так живу? А ДЛЯ ТОГО!…» — и она совсем не порывалась уходить.
Пьяная истерика? Ну и черт с ним! Зато от души. Зато теперь я знаю, где она ходит, так что, если что…
Кстати, если что — я могу вас познакомить.
* * *
Зебра заблудилась. Она то бежала туда, где на снегу плотнее сплетались лунные тени ветвей, и ей казалось, что там она будет незаметнее. Но здесь оказывалось, что ее полоски намного толще паутинки теней и явно ее выдают. И тогда она бежала к теням от скелетных ветвей. Где выяснялось, что их тени слишком редкие и только подчеркивают чрезмерную частоту ее рисунка. Зебра теряла голову, никак не могла понять, кому пришло в голову придумать этот снег, эту ночь, и её самоё, в конце концов, — и из последних сил старалась не выдать себя ржанием. Хотя… зебры — они ж не ржут, а кричат почти по ослиному, только аккуратнее, интеллигентнее. Но все равно, вы только представьте себе, ночью среди снегов, среди Парижа вдруг закричит такой интеллигентнейший осел — на неё же сразу все обратят внимание!
— У нее сегодня день рождения, — вздохнул Кин.
— У кого? — не понял я.
— У зебры…
— С чего ты взял?
— А ты разве не видишь?…
Мы сидели на Елисейских полях, пили спирт, разбавляя его снегом в солдатской алюминиевой кружке, и закусывая одной Гаваной на троих. Я посмотрел на зебру: черное на белом — да, наверное, она действительно родилась сегодня, в день, когда в Париже выпал снег.
— Слушайте, — обрадовался Нед, — ей же нужно сделать подарок!
И мы стали скатывать снежные шары. Когда мы водрузили их друг на друга и воткнули в голову этой снежной бабы морковку — и откуда только она взялась у Неда? — зебра подошла и стала жевать морковку, хлопать могучими ресницами и совсем уж по-деньрожденски махать нам хвостом.
Мы плеснули в кружку спирт и зажгли его, чтобы отогреть пальцы.
— А все таки не зря смотались.
— А в следующий раз возьмем еще кого-нибудь с Квадрата.
* * *
Иду по проулку, думаю о своем, о ежином: о судьбе кота зимой и о русской водке. Вдруг из квартала напротив через дорогу с громким лаем на меня несется колли. Я уже говорил, что очень боюсь собак. Застываю на месте. Эта падла садится рядом и смотрит мне в глаза. Делаю шаг в сторону — рычит. Делаю шаг назад — рычит.
«Ну, чего тебе от меня надо?» — молчит, сука. «Поиграть?» — тыкается лбом в мои колени и замирает. Глажу ей за ушами. Только что не мурлычет. И вдруг взвивается, носится вокруг меня — играем.
Я потом узнал, ее хозяин — инвалид. Не ходит. А я ведь тоже человек, хоть и собака. По гороскопу.
* * *
Ранее летнее утро. Солнечный свет осторожно и ласково, как материнские руки в колыбель, проникает в город. Я иду по улицам и любуюсь жизнью. Сквозь одну из арок замечаю во дворе-колодце танцующую девушку. (В Париже тоже есть дворы-колодцы, только они не такие мрачные, как в Питере. И обычно в них стоят вазоны с цветами. И с каждого подоконника свисают цветы. И асфальт без выбоин и чистый. Париж, все-таки. Я так думаю.) И посреди такого вот двора танцует девушка-гаврош, засунув руки в карманы джинсов. Я подхожу ближе и только тут и понимаю, чем особенно удивил меня ее танец: она танцует, не выходя из начерченного на асфальте круга диаметром всего-то в метр и не отрывая глаз от белой линии. Понаблюдав за ней, я решаю придти ей на помощь: а то у нее голова закружится. Рисую круг раза в два побольше и стираю первый. Девушка, не замечая моих манипуляций, тоже соответственно расширяет круг своего танца. Теперь уже меньше волнуюсь за нее, но зато меня начинает разбирать любопытство. Рисую круг еще больше. И еще больше. Девушка не обращает на меня никакого внимания, но движения ее с каждым разом расширяются. Тогда я просто стираю белую линию. Девушка останавливается, беспомощно оглядывает асфальт и через арку выходит на улицу. Я следую за ней. Дойдя до первого же фонарного столба, девушка поднимает глаза вверх и начинает кружить вокруг столба. А на небе ведь кругов не сотрешь. Я развожу руками: тут я бессилен.