Вон, вон! Не путайтесь у приличных людей под ногами.
Избегая дорог и тропинок, коротким нехоженым путем уводил Мамонтов гостей из Раздолья в глухие места, где еще скрывались суеверные страхи. Змеились, переплетаясь, корни, лестницами в небо уходили вековые ели. Пронзительно и сладко пахло горькой смолой. Чистый воздух, настоянный на хвое, выветрил из легких городскую копоть. С каждым шагом в Мамонтове просыпался дикий человек. Обострялись слух и зрение, трепетали ноздри, улавливая забытые тонкие запахи.
В его венах оживала кровь лешего.
Все с большим недовольством, переходящим во враждебность, смотрел он на людей, вторгающихся в его пространство. Когда же перешел черту, за которой начиналось безлюдье, почувствовал счастье, знакомое лишь пережившим спасение.
Мамонтов принадлежал к редкой породе человеческих существ, испытывающих прилив радости от карабканья вверх. Чувство, похожее на наркотическое опьянение. Чем круче, тем веселей.
Стоило ему сжать в руках телескопические лыжные палки, сделать первый шаг вверх — и он чувствовал себя снежным барсом. Тело его переполняла избыточная, дикая, веселая сила. Его, как магнитом, тянуло в заоблачную высь. Мощно опираясь на палки, ровно дыша, он шел по крутому склону, удерживая себя от ускорения. Ему хотелось бежать. Движения его были скоординированы, как у молодого зверя, легки и энергичны. Там, где нормальный турист делал два шага, он делал один.
Лучше этого только одно: ясным осенним днем, танцуя на педалях горного велосипеда, подниматься вверх по ущелью, заросшему облепихой, барбарисом, боярышником, вдоль гремящей хрустальным холодом реки. С этим удовольствием не сравнится никакая поэма, никакая самая великая книга или выдающийся фильм, никакое полотно.
Но равнинного лешего горы напугали пуще суеты городских улиц.
— Жить на круче — себя мучить, — ворчал он, оглядываясь. — Дале не пойду.
Голос его дрожал. Как и ноги.
Нервничала и рысь. Принюхивалась. И у нее подрагивали кисточки на ушах и культя.
Только сова была спокойна: не все ли равно где дремать на плече лешего.
— Привал! — бодро объявил Мамонтов, слегка удивленный и обиженный настроением Ерохи, не оценившим любимый художником пейзаж.
На вздыбленном предгорьем ельнике лежала дырявая тень медленной тучи. Она придавала лесу невероятно контрастное сочетание дремучей мрачности массива в целом и уюта светлых оазисов. В одном из солнечных пятен и остановился Мамонтов с гостями из Раздолья.
Сел на хвойную подстилку, осыпавшую ступени корней, и прислонившись спиной к гигантскому стволу ели, достал из рюкзака блокнот и карандаш.
Он звал это «почеркушками». Как только выпадало свободное время, инстинктивно хватался за карандаш. Наброски, иногда совершенно бессмысленные, возвращали ему душевное спокойствие. Когда руки не были заняты делом, он испытывал неловкость. Сложное чувство. Нечто среднее между стыдом и беспокойством.
Кого-то от этого неприятного чувства бессмысленно, как влага из простреленного котелка, утекающего времени спасала молитва. Его спасал карандаш.
Возможно, эти «почеркушки» и были его молитвой.
Замечательное состояние благодушия. Рисуешь и думаешь.
Сидя на хвойной подстилке между искалеченной рысью и хмурым лешим, Мамонтов размышлял о красоте и страхе. О том, что в красоте и в настоящем искусстве всегда присутствует страх. Тот самый страх, что охраняет леса, горы, озера от невежественного и темного человека. Пока жив был этот страх, пока существовала ограда, невежественный мужик сочинял сказки, мастерил поделки — творил искусство. Но вот он в массе своей образован, а значит, лишен суеверий и страха. Он не признает ограды, его сдерживают только заборы. И кто теперь из мужиков придумывает сказки? Исчезает страх — уходит из леса леший, заповедная глушь вырубается, высушиваются болота, мелеют озера, деградирует все живое. Исчезает страх — вымирает искусство. Остается тщеславие изощренных снобов, единственная цель которых — заявить о своеобразии собственной личности. Искусство, в котором нет страха и тайны, — мошенничество, как лес без лешего — делянка.
Вот он сидит на корневище, прислонясь спиной к неохватному стволу ели, бывший страх Чертова болота, а ныне испуганное неприкаянное существо, жалкий бомж. Плетет лапоточек.
Голову Ерохе прикрывает старая солдатская панама. В поле дырочка. Луч солнца, как золотой гвоздь, пробивает панаму и утыкается в переносицу. На зеленой, как мох, и густой, как шерсть мамонта, бороде сидит бабочка-эндемик. Яркая, как незатухающий кусочек костра. Вымирающий вид. Может быть, последняя в своем роде.