Среди околдованных посетителей принюхивались к картинам два человека. Один маленький, как благообразный гномик, белобородый, синеглазый. В берете набекрень. Другой — длинный и худой, как истощенный долгим перелетом журавль.
— А ведь мы его видели. Не узнаешь? — сказал гномик, кивая в сторону художника.
— Не припомню, — отвечал спутник, приглядываясь к автору полотен. — Где? Когда?
— У фонтана напротив ЦУМа. Уличный художник. Ну? Паук. Двумя руками, всеми десятью пальцами рисовал. Мы еще о его манере поспорили. Ты его фокусником обозвал.
Тощий, прищурив глаза, пристально изучает человека, обреченного на скорый и несомненный успех.
— Ошибаешься. Тот повыше был. Борода пожиже. Одет попроще. А этот — Лев Толстой подался в хиппи.
— Ну, так образ сменил. Хитрое ли дело. Ты не на него, ты на работы его посмотри. Одна рука. Ишь, шельма, как выплетает! Право слово — ворожба. Так бы и прыгнул в картину.
— Да, да, да, — закивал высокий, принюхиваясь к холсту. — А ведь я еще тогда сказал — своеобразен на удивление. Только я его не фокусником назвал. Ты забыл. Я сказал: волшебник. Однако, цена! Чуть добавить — приличную машину можно купить.
— Оно того стоит.
В день открытия галереи «Городской леший» в горах появился Страх.
Первым с этим Страхом встретился некто Кропатый. Перед Новым годом по ночам промышлял он самовольной порубкой молодых елочек. Да не в первый раз. Можно сказать, семейный, наследственный бизнес. День год кормит. Ему еще кривой дед обходные тропы показал. Неуловимый Кропатый, браконьер в третьем поколении на первой же елочке ногу посек и топор потерял. А по пути глаз выколол. Сам на пост сдаваться приковылял. Но ничего толком объяснить не смог. Так сильно заикался. «Бу-бу-бу»… — а сам дрожит и в сторону Лавинного ущелья показывает.
Редко кто теперь туда заглядывает.
Там, где ревели снегоходы и квадроциклы, колготился, мусоря, веселый народ, а над мангалами дым пах шашлыком, — дремотно, пусто, тихо.
Полусидя на самодельном шлагбауме, перегораживающем въезд в заповедное ущелье, скрестив руки и ноги, дремал лесник Самохвалов.
Голова обронена на грудь. Левая рука перемотана бинтом не первой свежести. Фуражка свалилась и лежит у ног.
Посмотреть издали — величественная картина: между двух тянь-шаньских елей, как бы у врат самой природы, объят лесник угрюмой думой.
На самом деле был он из тех невероятно уравновешенных и не обремененных посторонними думами людей, которые, как только перестают что-то делать, тут же и засыпают — сидя ли, стоя ли. Он мог спать даже на ходу. Удивительного спокойствия человек.
Самохвалов не был профессиональным лесником. Он был из разряда практичных людей, которых можно назвать «калиточниками». Найдет такой человек калитку на узкой дорожке и станет возле. Смотришь — уже несут ему со всех сторон подношения. За что, собственно?
А за то, что человек соглашается не выполнять свой профессиональный долг. Закрывать глаза и, когда нужно, поворачиваться спиной. То есть не работать.
Тихо подкатил вплотную к Самохвалову джип с непроницаемыми стеклами.
Да как загудит, что есть дури.
Встрепенулся Самохвалов, отпрянул и едва со своего шестка не свалился. Хорошо за бампер ногами зацепился.
Бесшумно опустилось стекло, и выглянул из джипа господин Папашин, чрезвычайно довольный своей остроумной шуткой:
— Так-то ты иностранных гостей встречаешь, Пахомыч. Отворяй калитку.
Господин Папашин был такой человек, что на него нельзя было сердиться даже с большого перепугу.
Можно сказать, хозяин ущелья. Это его дворец, окруженный неприступной крепостной стеной, стоял чуть ниже по ущелью. Точнее сказать, один из его дворцов, разбросанных по всему земному шару. Он только что вернулся из Испании, где тоже имел нехилую недвижимость. Приходил в себя после трагической гибели жены и сына. Время лечит все. Особенно время, проведенное в компании с юной красавицей. Это верно. Как верно и то, что ничего до конца оно не излечивает. Привез Папашин иноземцев похвастаться родной природой и поохотиться на горных ланей. Сафари, так сказать.
Сердитый, но учтивый лесник проворно отстегнул цепь, и жердь взлетела вверх: хайль, Папашин?
— Пожалуйста, Ович. Только дальше первого родника все равно не проедете.