Причем держал ее вверх ногами.
— Сало? Какое сало?
— Сам же говоришь: художественное сало.
— Салон, — поправил Мамонтов.
— А я что говорю: сало, солонина. Разве с тобой пойти? Как бы лихой человек не отнял. Идем, втетерим лубок.
— Короб-то оставь.
— Как можно без короба! — удивился Ероха. — Ягодку сорвешь, грибок найдешь — куда положить? Ненастье случится — в короб залез да переждал. Давай-ка твой лубок — в короб и спрячем.
Алеандр Павлович Мамонтов, как и каждый художник старой школы, полжизни проводящий на этюдах в заповедной глуши, характером и внешностью похож на лешего.
То, что всякий леший похож на художника-передвижника, давно известно всякому, кто видел портреты Ге Николая Николаевича, Мясоедова Григория Григорьевича или того же Шишкина Ивана Ивановича. В славном этом товариществе вообще не встречалось художника без бороды. Причем бороды косматой.
А глаза? Посмотришь и поймешь: души у леших и художников родственные.
Чтобы почувствовать лес как живое существо, немножко да надо быть лешим.
Конечно, в наше время появилось много людей, называющих себя художниками, но к дикому естеству природы ни малейшей тяги не имеющих. Для них и сквер — тайга дремучая, и газон — поле дикое, привольное. К лесу они относятся жеманно, с брезгливой снисходительностью гламурных дам. Люди эти настолько убеждены в своей гениальности, что умение рисовать считают для себя совершенно излишним и смысла в пленэре не находят. Если приглядеться к этим ребятам повнимательнее, то обнаружится единственное произведение, созданное ими, — они сами. Упивающееся своей гениальностью, полотно на двух ногах. На любой тусовке экспонируют они себя в самом выгодном свете, оборачиваясь наиболее изящной стороной невероятно своеобразной натуры к состоятельным зрителям. В этом искусстве нет им равных.
Ну и ладно. Есть гуси дикие, перелетные, а есть домашние. И что с того, если домашний гусь не умеет летать? Но как гордо несет он свою золотоклювую голову! Как звонко гогочет!
Впрочем, всегда найдутся знатоки, которые будут уверять вас, что уподобление художника лешему не имеет смысла, поскольку леших в природе нет.
Если рассуждать так, то можно договориться до того, что и лесов не существует. Ведь что такое леший? Леший — душа нетронутого леса. Много ли неоскверненных лесов осталось в нашем мире? Да, все чаще встречаются истоптанные вдоль и поперек дикоросы без леших. Скоро и лесов не останется. Ну и что? Можно ли на этом основании утверждать: леса — выдумка?
Нет уж, как хотите, а лес без лешего — не лес, и художник, чья душа не родственна лешему, — не художник.
Есть леший, нет лешего — разве в этом дело? Вопрос один: останутся ли леса?
Кому приятно смотреть, как пилят живое дерево?
Это мало чем отличается от убийства животного.
Неизбежно настанет время, когда за срубленное дерево будут судить, как за убитого человека.
Давно пора.
Скоро деревьев останется меньше, чем людей.
В то время, когда Мамонтов впервые приехал на родину невесты в деревушку Раздолье, лес, окружавший его, отличался редкой дремучестью.
Колдовское место.
Между лесным массивом Раздолье и деревенькой Раздолье не было границ. Коричневые растрескавшиеся бревна, составляющие избы, выросли в этом же лесу, на этой мшистой почве. В жилищах не было ничего чужеродного. Вначале они были соснами, здешним камнем и глиной. И дятлы не делали различий между живыми деревьями и срубами. Случалось, молодые лоси, пугая женщин у колодца, перебегали единственную улицу, а из окна на ближайшем дереве можно было увидеть рысь, горящим глазом следящую за домашней живностью. Брысь, прокуда такая, брысь!
Сидит как-то Мамонтов на последней ступени крылечка, с тестем беседуют. Тесть самовар разжигает. Под ним — березовый чурбан. Двор травой-муравой зарос. Вдруг слышат — Алена кричит: «Папа, папа! Иди скорей сюда. Здесь змея!» — «Желтая? За сараем?» — спрашивает тесть. — «Желтая. Толстая». — «Не бойся. Это наша змея. Мама ее подкармливает. Попьет молоко и уползет».
И люди Раздолья были существами этого леса, так же как населявшие его птицы и звери. Среди них мало было приезжих. Матери и отцы, родившие их, были вскормлены растениями и животными этой земли, вспоены ее родниками. Третье поколение раздолинцев дышало целебным, приворотным воздухом своего леса, верило в нечисть и нежить, опасалось сглаза местного колдуна.
Сразу за огородом начинались дебри. И так эта глушь переливалась красками, светом и тенью, так пахла теплой корой, земляникой и грибами, так угрюмо и в то же время убаюкивающе гудела хвоей и листвой, что разве только художник-супрематист не поддался бы на эту ворожбу. Да и то — вряд ли. Здесь было все — и свет, и цвет, и настроение. Оставалось подчиниться колдовству и добавить немножко сердца.