За окном уже сумерки. В мутном небе ворона еле справляется с ветром, летя зачем-то навстречу ему, останавливается в бессилии, ныряет, словно хороший пловец под гребень волны, и, выныривая за потоком, опять летит. Ветви тополя с ждущими тепла медового цвета почками рогато топорщатся на ветру, раскачиваясь сурово и неохотно…
Скоро этот тополь украсится клюквенно-красными сережками, набухнет в брачном наряде, точно готовясь к битвам с себе подобными, побагровеет, сбрасывая на землю побуревшие сережки, и, умиротворенный, спрячется в густеющей зелени. Листья на ветвях обметаются душистым липким клеем и прозрачно засветятся в солнечных лучах. Гулко и весело зазвучат, как весенние школьные звонки, голоса драчливых и потерявших всякий страх воробьев, а чириканье их, стократно отражаясь в глянцевых листьях, будет с утра до вечера греметь в зеленых чертогах старого тополя. Но все это только будет…
А пока за мутным стеклом качаются в сумерках голые рога тополя, вершинные его ветви, заглядывающие в окна пятого этажа; дует ветер со снегом; летит взъерошенная ворона, копошась в ветреном потоке, который мешает ей лететь.
В один из таких сумеречных дней, когда лопнуло терпение ждать настоящую весну, пришла к нему мысль пойти и посидеть вечерок в каком-нибудь ресторане. Подумав об этом, он и сам очень удивился, невольно взглянув на фотографический портрет жены, висящий в золоченой рамке на стене, и тут же вспомнил, что девятнадцатого апреля у нее день рождения. В этот день она, как они подшучивали друг над другом, догоняла его и сравнивалась в летах. Ему вдруг показалось, что она улыбнулась ему с портрета, как бы сказав с добродушной ворчливостью в голосе: «Ах ты, гуляка ты эдакий, ишь ты придумал чего». А он в ответ тоже улыбнулся и, вспомнив молодые годы, решил поступить по-своему.
В парикмахерской, когда молоденькая мастерица касалась своими душистыми пальцами его головы, он не утерпел и стал говорить с ней, обращаясь к ее отражению в большом зеркале.
— Вы уж меня извините, старика, но вот гляжу на вас и просто любуюсь. Такая вы красивая, стройная! Дай-то вам бог никогда не стариться, а главное — не толстеть. Чего в жизни нажил, от того уже не избавишься. Вот вам пример: картошечка с мясом — кто не любит? А мало кто знает, что это вредно. Потому что для картошки свой желудочный сок нужен, а для мяса свой. Картошка переварилась, например, а мясо еще нет. Вот вам и парадокс! Это я не пустое говорю… Или вот вам еще пример. Пообедал человек, а ему попить хочется, он и попил чайку. А ничего вреднее этого нет. Я, конечно, сам этих правил не соблюдаю и всю жизнь любил картошечку с мясом, а потом и чай пил, но вот недавно узнал: вредно, говорят, это. А я считаю самым вредным лишний вес. Сам никогда толстым не был, гляжу на толстых и думаю, как же они живут на белом свете. Вот вы, например, красавица, и тут уж чего говорить, вам и решать, вам любой мужчина подчинится. С вашей-то красотой да с вашей фигурой! Был бы я молодой, уж я бы… Ничего, конечно, но на вальс при случае непременно бы пригласил! Вот тогда бы мы поспорили, чей верх, тогда бы вы на меня другими глазами взглянули. Вы извините, не расслышал, что вы сказали? Ах, одеколон! Да уж, думаю, да… Оросите!
И он зажмурился, потеряв из виду зеркальное отражение красавицы, ласковое прикосновение которой вызывало в нем столько добрых чувств к ней, что ему жалко стало, когда она про одеколон спросила. А она быстренько расчесала его влажные волосы, сняла простынку с плеч и велела платить деньги в кассу.
— Вы меня извините, вы дама, вам и решать, — сказал он смущенным бормоточком, — но уж вы разрешите вас поблагодарить за хорошую работу. Вон какого из меня красавца сделали! Я свою благодарность не только устно, но и письменно могу засвидетельствовать, если желаете…
И он с удовольствием увидел улыбку на лице молоденькой красавицы.
А потом был вечер. Он сидел за столиком в переполненном ресторане, за которым вместе с ним сидели еще два молодых человека и девушка. И были они так красивы, что ему все время хотелось сказать им об этом, но из деликатности не решался, потому что они были заняты только самими собою, а его, тоже, наверное, из деликатности, старались не замечать. И лишь когда поднимал рюмку с красным болгарским вином, он поглядывал на них с вежливой улыбкой и, кивая им, делал маленький глоточек, как бы выказывая тем самым свою симпатию к ним. Но они почему-то не замечали этого. Он смущался, и в голове его начинало звучать нелепое словечко: чавыча. «Чавыча, чавыча, чавыча, — бессмысленно повторял он, оглушенный-то ли оркестром, то ли вином. — Чавыча! И кто это такое слово придумал? Чавыча… Что бы оно значило?»