Я знал, что где-то здесь, в ольховых зарослях, остался выводок, что не все еще потеряно и, может быть, случай этот, пробудивший во Флае охотника, будет тем счастливым чудом, на которое я не переставал надеяться: может быть, Флай, да и сам я, вместе с ним грубо нарушивший все правила натаски легавых собак, — может быть, Флай что-то поймет теперь, может быть, страсть, целиком поглотившая его, будет той чудотворной силой, которая воскресит загубленное болезнью чутье… Если, конечно, он вернется ко мне, а не падет в припадке где-нибудь там, в сверкающих чертогах смеющегося леса, под зелеными его шатрами, на сырой земле, пропахшей грибной прелью.
И я снова звал его и звал, зная, как плохо он ориентируется в лесу, не умея чутьем находить меня, особенно если подчинялся панической какой-то, неуправляемой страсти. Он боялся леса и мог потеряться в пяти шагах от меня, пустившись бежать что есть духу в любую сторону. Он всегда скулил от радости, когда возвращался на мой голос и, мокрый, лез на грудь лизаться, изнемогая от безумной радости, что нашел меня. Иной раз даже чудилось, будто он плакал в эти минуты…
Я и сам не отличался сдержанностью, тоже теряя разум в минуты захлестнувшей меня страсти. И даже теперь, когда Флая увела в лесные чащобы хитрая птица, я хоть и очень тревожился за него, звал во весь голос, а все-таки глаза мои в каком-то суетливом и томительном ожидании шарили по земле в поисках затаившихся вальдшнепят. Зачем мне они, я не знал, и рассудок не мог ничего подсказать, лишившись возможности вообще что-либо трезво оценивать в эти тревожно-счастливые минуты. Я знал лишь одно: мне нужна собака и нужны вальдшнепы. Инстинктом чувствовал, что вальдшнепы и собака способны на всю жизнь осчастливить меня, хотя и не понимал, почему я непременно буду счастливым, если собака найдет затаившегося где-то тут поблизости лесного кулика величиною с галку. В подобные минуты легкого помешательства во мне тоже смещалось привычное представление об окружающем мире, я терял голову и делал все не так, как хотел и как нужно было делать. Я тоже становился неуправляемым, как и огневой мой Флай, и мы были под стать друг другу. Мне бы в свое время приобрести собаку поспокойнее, помягче, а я из всех пород выбрал ирландского сеттера, самолюбивого и гордого, упрямого и очень горячего красавца, с которым не в силах был справиться и с которым как бы соперничал все время в самолюбии и упрямстве, совершая одну ошибку за другой.
Так было и на этот раз.
Прежде чем вернулся Флай, прилетела назад храбрая вальдшнепиха, опять тревожно заверещав надо мной, кинувшись, как мне показалось, чуть ли не к моим ногам, и, едва не касаясь земли, опять вдруг взмыла над ольховыми кустами, закричав еще громче и отчаяннее прежнего. Тут же из кустов поднялись два или три птенца и, порхая, как бабочки, полетели прочь. Крылья их были еще так слабы, что я видел, как птички стали снижаться, планируя меж стволами деревьев.
В этот момент подбежал запыхавшийся и обезумевший мой пес, диковато озираясь и не видя меня.
— Ко мне, Флай! — крикнул я, распираемый нетерпением. — Ко мне! Кому говорят!
Он метнулся от меня, даже не взглянув в мою сторону, но тут же возвратился, будто что-то забыл, и стал внимательно прислушиваться: висячие уши мешали ему, и он склонил голову набок, приоткрыв чуткую раковину. Я опять позвал его к себе. Он наконец увидел меня, бросился, застонав от восторга, стал прыгать на грудь, а я как мог успокаивал его, свистящим шепотом приговаривая:
— Тихо, Флай, тихо… Все хорошо. Только — тихо!
Ему не хватало воздуха, и он словно бы рвал его зубами, глотал и глотал его, захлебываясь пенистой массой, надрываясь и страдальчески стеная при этом.
Я же тем временем шел к высокой елке, широко раскинувшей нижние ветви, под которую, как мне показалось, опустился один вальдшнепенок.
— Ищи, Флай, — молил я собаку. — Птичку ищи! Вот тут где-то птичка, ты понимаешь?
Глаза его, казалось, пожелтели, пропитались ублюдочной зеленцой; кожа вокруг разинутой до ушей пасти собралась складками; длинный язык часто-часто в такт дыханию дергался, свесившись через зубы набок, — вид у Флая был загнанный и несчастный, а глаза как будто слезились в страдальческом прищуре: он не понимал, о чем я его прошу.
И тогда я проклял его! возненавидел! испепелил злобным взглядом! Готов был ногой пнуть этот рыжий, мокрый, трясущийся ком глупой шерсти, глядевший на меня с вековой тоской какого-то смертельно усталого кули.
Я забылся в дикой своей страсти и, схватив за шиворот, поволок Флая к елке, в безумии приказывая ему искать, искать, искать.