Выбрать главу

Но мне надолго врезались в память слова, высеченные на маленьком постаменте, золотящиеся в жемчужно-черном блеске лабрадора.

Был хороший майский день. Старый русский городок, кирпично-бурый, малоэтажный, с горбатыми улочками, крашеными-перекрашеными заборами, за которыми ютились тесные дворики, заросшие травой с ярко-желтыми одуванчиками и кустами цветущей сирени, смотрел на меня гераневыми своими окошками, или, точнее сказать, одним каким-то удивленным оком доброго старца, встретившегося мне на дороге жизни. Кирпичные рельефчики на фасадах этих обреченных, дряхлых домов, кирпичные навершия над окнами, похожие на удивленно поднятые брови, — все это кирпичное разнообразие резко контрастировало с белёными фасадами новых домов, поднявшихся на окраинах города. Свое свободное время я проводил, бродя по булыжным мостовым, по которым так редко проезжали автомобили, что между камней росла неприхотливая, выносливая травка. Старые люди сидели на скамеечках перед этими домами, под цветущими на подоконниках розовыми, алыми и белыми геранями, и мне, столичному жителю, волею случая попавшему в этот тихий уголок исконно русской жизни, было так хорошо, душу мою переполняли такие добрые чувства к старым людям, которые внимательно смотрели на меня, когда я проходил мимо, что я, как со старыми знакомыми, как с родными, здоровался с ними, слыша в ответ удивленное и тихое «здрасте», которое смущало меня, будто люди одаривали меня, случайного прохожего, незаслуженным благословением.

Была золотая пора цветущих одуванчиков. Ярко-желтое сияние вездесущих цветов ласкало глаз свежестью и чистотой. Трава, в которой теснились цветы, лоснилась в солнечных лучах, волнуясь под струями легкого ветра. Было тепло, и пахло медом. Я шел по цветущим одуванчикам, по сиреневой тропке, вьющейся вдоль серенькой реки, похожей на Москву-реку моих дедов и прадедов, выросших на московской земле, в которой тлеют теперь их косточки и, даст бог, истлеют когда-нибудь и мои, — шел в счастливом каком-то забытьи, не слыша шума города; шел без дороги, без цели, заглядывая в сувенирные магазины, любуясь «кукушками», отсчитывающими время; шагал по тротуарам современного города, который тоже, как мне казалось, был похож на довоенную, старую, не тронутую реконструкциями Москву, на родное мое Замоскворечье.

Бродя по улочкам, которые то вверх вели, то вниз, я вышел к краеведческому музею. Музеи созданы не для меня: не люблю. А тут вдруг какое-то затмение нашло на мою голову. С неожиданным любопытством взглянул я на фасад приземистого здания и с заколотившимся сердцем потупился, рассматривая свои пожелтевшие от одуванчиков ботинки. Я словно бы сопротивлялся властной силе, повлекшей меня к этому зданию-склепу, к гробнице, пропахшей тишиной минувших веков, ржавым железом, тленом льняных одежд, тяжелой неподвижностью костей или бивней мамонта, кощунственной мертвечиной наформалиненных чучел животных, обитавших или поныне живущих в окрестных лесах и полях… Бог с ними, с этими останками! И да простят мне служители музеев, если я невежественным своим суждением нанес им незаслуженную обиду. Да и вряд ли кто-либо из здравомыслящих людей согласится со мной в этом неприятии. Ибо что такое современный город, как не хранилище материальных, а стало быть, и духовных ценностей народа? Где еще сберечь в назидание потомкам все нетленные богатства, если не в музеях больших и маленьких городов? И как тут обойдешься без подвижнической деятельности музейных работников, по крупицам собирающих предметы былого быта народа и былой его культуры?

Все это так! Но тем не менее живет во мне упрямый противленец, будто все, что накоплено во всех музейных хранилищах, давным-давно известно мне и понятно, как если бы я жил на земле уже тысячи лет и сам когда-то пользовался вещами, какие мне показывает экскурсовод, начиная от каменного топора и бронзового наконечника стрелы до первой печатной книги и сохи. Всегда, когда мне поневоле приходилось бродить по музейным залам, я как бы узнавал эти вещи, лежащие не на своих местах, не там, где им положено было быть и где я их словно бы оставил ненадолго, чтобы снова поднять, когда нужно, топор или взяться за соху. Меня всегда беспокоило и тревожило странное чувство причастности ко всему, что лежало под толстыми стеклами и к чему прикасались когда-то мои руки. Нервы мои не выдерживали, и я незаметно для экскурсовода выходил из музея на улицу, чтобы отдышаться и прийти в себя.