Выбрать главу

Она шла домой, поднимаясь по крутой улочке вверх, и думала о себе так, будто прожила уже долгую жизнь, все в ней узнала, о многом догадалась и поняла главное — так жить нельзя.

Сколько помнила себя Рая Клеенышева, Раенька, как звала ее мать, хотя ей самой нравилось, когда ее называли просто Ра, она никогда не сомневалась в том, что в жизни ждет ее что-то необыкновенное.

Ей было семнадцать, и ничто не в силах было поколебать в ней этих предчувствий: она понимала себя одинокой, никем не понятой и таинственной жительницей Земли.

Уровень ее самооценки был очень высок!

Порой она как бы из своего грядущего, которое не имело, конечно, никакого определенного образа, с сожалением и сочувствием смотрела на мелкие и, как ей казалось, жиденькие и мутные удовольствия людей, усмехаясь из своего далека над всей этой суетой.

Со временем у нее выработалась и закрепилась жалостливо-сочувствующая гримаса на лице, с какой она выслушивала рассказы людей об их мнимых удачах и маленьких поражениях. Особенно любили жаловаться ей и часто приходили, как на исповедь, девочки, с которыми она училась, укрепляя в ней чувство исключительности.

— И что? — с вялой горечью в голосе спрашивала она, выпячивая пухленькую губку и скучающе оглядывая взволнованное лицо рассказчицы. — Все это глупость, — заключала она со вздохом.

И у нее появлялось порой желание погладить девочку по голове, словно перед ней был бездомный мягкий котенок, вызывавший в ней жалость.

Никто из подруг никогда не обижался на нее, и, приходя к ней с душевными своими тайнами, они успокаивались, а острота их переживаний сглаживалась после исповедального разговора.

— Все это глупость. Забудь, — говорила она, если ей признавались в очень серьезных и непоправимых бедах. — Что для тебя изменилось? — спрашивала Ра в таких случаях. — Ты заболела? Нет. Глупость все это. Теперь никто не обращает внимания. Это не самое главное. Раньше косы носили, а если стригли — считалось грехом. А потом стали стричь. Ну и что? Что от этого изменилось? Надо жить по совести.

— Ой, Ра! Ты ужасно сильная личность, а я дура. Я никак не могу успокоиться. Боюсь, мать узнает. Скажи, а у тебя это было? И ты ничего, да?

— А это, девушка, не твое дело, — грубо и зло отвечала Ра Клеенышева и надменно откидывала голову. — Не я к тебе, а ты ко мне пришла. Ты свое белье трясешь перед моим лицом. Хватит с меня и того, что я терплю.

Она уже знала, что на нее не обидятся, если она и побольнее хлестнет, потому что те, кто приходил к ней, должны бояться ее, раскрыв ей свои секреты. У нее не было никакого расчета, но она инстинктивно чуяла, что именно так и должно быть: тот, кто боится, не обижается или, во всяком случае, скрывает свою обиду даже от самого себя.

Так оно всегда и выходило на деле.

Но она никогда и никого не хотела обидеть. Пока ей было интересно, она наблюдала и терпела радость или слезы человека, а когда он ей надоедал, она отмахивалась от него и тут же забывала о доверчивом сизом голубе, которого ей приятно было кормить хлебными крошками, но у которого она могла бы со злостью выдрать хвост, если бы он сел на плечо и испачкал платье. Она отмахивалась от людей вовсе не со злостью, а с тем щекотным нетерпением, начинавшим вдруг мучить ее, — нетерпением остаться наедине с собой, с ощущением своего мистического превосходства над всей этой жиденькой кашицей жизни.

Еще большее нетерпение она испытывала, когда ее начинали в чем-нибудь поучать взрослые люди. Это ей казалось проявлением высшей человеческой жестокости. Они, поучая, хотели, чтоб она повторилась в них, то есть была бы такой же, какими были они, и ей страшно становилось от мысли, что эти люди не догадываются, что впереди ее ждет нечто небывалое, нечто не сравнимое ни с чем: еще никогда это ни с кем, ни с одним человеком на земле не случалось, а случится только с ней одной.

У нее начинала дрожать губа. Березовые листики ее глаз трепетали, как на ветру, готовые облететь с пожелтевшего лица: зеленоватые радужки глаз светлели и расширялись, как если бы она вдруг попала во тьму, и в них, казалось, начинали поблескивать багровые отсветы, будто все жилки глаз набухали кровью.

— Ах да, передача опыта… Без опыта невозможно, — гнусавила она с отвращением, на какое только была способна, пытаясь из последних сил изобразить благостную улыбку на лице. — Я так и поступлю, как вы мне советуете. Ничего умнее я никогда не слыхала, — однотонно тянула она, пока не лопалось ее терпение и пока глотка ее не исторгала визгливо-злобную ругань. — Отстань, дура ненормальная! — кричала она. — Розетка старая! Уйди отсюда, а то я не знаю, что со мной будет! — кричала, накликая на себя беду, которую с облегчением принимала и как бы пряталась в ней, успокаиваясь и сохраняя таким способом независимость и величайшую тайну своего бытия, на которую было совершено очередное покушение.