Она панически боялась в ком-то повториться.
Ра Клеенышева и отца своего, который ушел из семьи, когда ей только исполнилось шесть лет и который потом умер, обпившись вина, любила лишь за то, что он не успел ничему научить ее в жизни. Она почти не помнила его, но все-таки кой-какие сценки из жизни с отцом вдруг ярко всплывали в памяти… Дождь, трамвай, черная мокрая улица, бегущие мимо тротуары с отражениями светлых домов, черные зонтики, люди. А она, глядящая в окно с колен отца, на весь вагон со вздохом восклицает:
— О-ой! А в деревне сейча-а-ас! Около фермы утонуть можно до головы, да, пап?
Он в ответ засмеялся, и все люди в вагоне тоже заулыбались, а она вместе со всеми стала смеяться, не понимая, чем она рассмешила их, и так разошлась в своем желании еще больше развеселить всех, что стала подпрыгивать на коленях у отца и, показывая пальчиком на уплывающие назад дома, спрашивала с визгливым захлебом в голосе:
— А это дом для преступников? — веселя людей и смущая отца. — А этот? Тоже для преступников? Да, пап? Этот тоже для преступников? А этот? Ну, пап! А этот?
Она до сих пор чувствовала душевную неловкость перед покойным отцом, особенно когда приходила на могилу, за которой никто не ухаживал, кроме нее. Что это ей взбрело вдруг в голову? «Дом для преступников». Откуда? Она этого не знала. Зато хорошо помнила и берегла в себе то ощущение детской безнаказанности и шальной радости, какой никогда больше не испытывала в жизни, будто что-то отмерло в ней навеки, потерялось, как ключ от квартиры. Без конца надо было взламывать запертую дверь, чтобы сохранить в себе эту счастливую безнаказанность!
Осенью рано ударили морозы. Температура упала до минус шести градусов по Цельсию. Два дня и две ночи дул холодный, пронизывающий, очень непривычный для этого времени года ветер. Улица была наполнена незнакомым доселе тревожно-трещащим шумом — это шумели на ветру промерзшие пластинки зеленых листьев тополя, в жилах которых был лед. Миллионы этих зеленых ледяных листиков постукивали друг о дружку, издавая шумный и недружный хруст и стук. Но на третью ночь небо затянулось облаками, и утром люди проснулись под дождем. Листья тополей обмякли, разбухли, залоснились неживой уже темной зеленью и стали падать. Улица опять наполнилась незнакомым, шмякающим, лягушечьим каким-то шумом. Листья опадали с катастрофической быстротой, вселяя тревогу в души людей. День был пасмурный, деревья мертвенно-тихие. Движение воздуха совсем прекратилось. И в этой тишине днем и ночью падали вниз тяжелые и мягкие листья, убитые морозом. Все палисадники и тротуары были устланы толстым слоем мертвой зелени. Сырой воздух, пронизанный невесомым бусом, который невидимо опускался из облаков, туманя все вокруг, был насыщен запахом оттаявших листьев, источавших смолистую горечь. Листья падали вниз отвесно и быстро и, шмякаясь, безжизненно распластывались на земле. Дворники не успевали сметать их в кучи.
В одну из таких тихих и тревожных ночей Ра Клеенышева вернулась домой в четвертом часу ночи. В темном пространстве спящего дома раздался предательски громкий щелчок дверного замка. Затворив за собой дверь, она разулась и в одних чулках, держа в руке грязные туфли, прошла, пошатываясь и заплетаясь ногами, в темную свою комнату в коммунальной квартире и рухнула на застеленную кровать.
Ее стало подташнивать от вина и от всего, что с ней в эту ночь случилось.
Мать спала, похрапывая во сне, но Ра знала, что она не проснется, даже если в комнате зажечь все лампы. Не мать ее пугала, а сероватая тьма узкого коридора, в которую надо было обязательно сейчас выйти, и шум воды в ванной, от которого могли проснуться соседи. Никогда еще в жизни не пугала ее так эта жуткая, небывалая тишина спящей квартиры! Она зажгла похожий на свечку ночничок над кроватью, взяла с этажерки круглое зеркало и боязливо, как в пропасть, заглянула в блеснувший круг, в котором не уместилось ее лицо с опухшими и безумноватыми глазами. Она поднесла еще ближе это зеркальце и увидела теперь только свои глаза, смятые распирающим, тоскливым испугом и удивлением. И внутренний ее испуг, который она чувствовала всем телом, каждым волосиком обезображенной, как ей теперь казалось, кожи, который голодом подводил ноющий от тоски живот, — этот ее испуг столкнулся вдруг с испугом внешним, увиденным ею в зеркале.