Он подался к Борису и, навалившись на прилавок, протягивал хрустящую пятерку: черный его рот, иссеченный сверху вниз седыми волосами, кривился в мучительной гримасе, в глазах, распахнутых до какой-то наивной голубизны, теплилась улыбка виноватого человека, истово кающегося в невольном грехе, как если бы Борис Луняшин предстал перед ним иконой…
— Возьми, сынок, — молил он, смущаясь. — Не хочу я даровых денег… Не могу принять. А уж если ошибся, того не ведаю, ей-богу! Может, и взял деньги… Прости. А может, и не брал, может, сам ты ошибся… Бывает и такое. На рынке сначала товар получи, а потом деньги отдай, а ты, сынок, зачем поторопился? Ты уж прости старого, не помню, видит бог, не помню. Вот и надо нам грех-то пополам. Как тут иначе разойдешься?! А, сынок, возьми-ка ты свои деньги, а я тебе еще два рубля отдам. Не могу я по-другому.
Борис Луняшин, слушая старика, почувствовал, что и сам краснеет от стыда и неловкости положения.
— Вы меня тоже извините, — сказал он, — но давайте уж тогда так… Вы мне с этой пятерки даете три рубля сдачи, и мы с вами в расчете. Если уж грех пополам, то надо эту пятерку разделить… Зачем же мне-то ваши деньги?
На них смотрели люди и улыбались насмешливо. Старик не знал, что делать. Пятерка в его руке дрожала… Мозг его отключился, отказав в работе от чрезмерного волнения.
— Ну правильно, — говорил он с одышкой. — Ну правильно. Я тебе дам сдачи три, а себе возьму два… Вот и дело… Ну правильно.
Он с трудом отщипнул трехрублевую бумажку от пачки денег и трясущейся рукой подал ее Борису.
— Так, что ль? — спросил он. — А то я что-то совсем как мучной… Говори, так, что ли, я делаю, сынок?
— Так, отец, так, — ответил Борис, зная, что дает старику, который неожиданно смутил его, лишние два рубля. — Пополам так пополам. Грех пополам. Вот и полегчало на душе.
Старик смотрел на Бориса белесой своей голубизной, чернея мохнатой дыркой, из которой вылетали шамкающие звуки посмеивания.
— Ну правильно, правильно, сынок, — сказал он и, держа в руке пятерку, махнул ею в воздухе, крестя Бориса и не сводя с него виноватых глаз, забыв о своих корнишонах и огурцах, утопающих в объятиях укропных зонтиков, листьев хрена, которые теснились в ароматном болотно-зеленом рассоле в белом эмалированном ведре.
Ушел Борис от этого старика в расстроенных чувствах, будто тот все еще сомневался насчет денег: не передал ли покупателю, не ошибся ли. Затылок долго еще чувствовал недоуменный взгляд правдолюбца.
Но «грех пополам» — неожиданное это понятие, показавшееся Борису библейским, потекло по жилам, как эликсир, обновляющий и молодящий кровь. И когда он рассказал об этом брату, рассчитывая растрогать Феденьку и умилить его истовым стариком, тот вместо умиленности уставился на Бориса задумчивым взглядом и спросил глухо, словно сквозь дрему:
— Грех пополам — это значит и преступление пополам? Дружина временщиков, — продолжал он, пробираясь взглядом в душу брата, — опричнина именно на этом и держалась… Да и мало ли примеров? Весь преступный мир делит грех между собой… Не только пополам, но и на дробное множество… Это когда считается за долг заступиться друг за друга, если неправда стала объединяющим мотивом. Бывает и так. Когда надо поддержать вражду, чтобы объединиться и оправдать свое положение, тогда это годится — грех пополам. Принцип круговой поруки… Какая уж тут библейская истина! Нет, Боря, грех — единица неделимая. У каждого он свой, и другому его не передашь, как смерть.
Старший Луняшин крикнул раздосадованно:
— Ты как себя чувствуешь? Не в духе сегодня? Эти твои штучки, глубокомыслие это — зачем? Для меня?
К тому времени в жизни Бориса приключилась одна историйка, о которой он хотел бы забыть, но не мог, ибо все напоминало ему о той неловкой минуте, когда он нарушил заповедь своих отношений с братом.
В тот день ничего не предвещало никаких неприятностей. Позвонила на работу Ра, приехавшая на денек с дачи, передала привет от Феди и матери, которые остались с детьми, он у нее спросил, не хочет ли она посмотреть любопытный фильмик, и, получив согласие, заказал ей пропуск, велев захватить с собой паспорт, и обещал встретить ее у проходной.
День был ненастный. Мокрые стены домов, черные ветви мокрых деревьев, зонтики и блеск асфальта, холодный ветер — все это настраивало на особый лад: хотелось иной жизни, чего-то искусственно приятного, какой-то продуманной и хорошо приспособленной к обитанию, теплой и уютной среды, пронизанной золотистым светом и музыкой. Поэтому и кинофильм, обещавший радостные минуты, казался ему тем таинственным миром, той счастливой солнечной поляной, на которую он выйдет скоро из хмурой реальности и забудется вместе с красивой женщиной.