Выбрать главу

— Ты со мной согласна? — спросил он так, будто произнес вслух это свое «жизнь — цель жизни».

— Согласна.

— С чем ты согласна?

— Со всем. Алиса оцарапала себе щечку, а я боюсь стричь ей ногти. Боюсь, что порежу пальчики. Я тогда с ума сойду.

— Прекрасно! — сказал он, потягиваясь. — Скорей бы понедельник. Я слышал, между прочим, или читал где-то… Ландау сказал, что физики сейчас понимают такое, что невозможно себе вообразить, то есть то, что они понимают, уже нельзя представить себе в образе. Ты знаешь, кто такой Ландау?

— Конечно, знаю.

— Отлично! Я тоже сейчас нахожусь в таком состоянии, когда знаю что-то такое, чего никак не могу вообразить себе. Ну никак не могу, хоть убей! Наполеон был маленького роста, я тоже маленького роста, значит, я Наполеон.

— Ты маленького роста?

— Это силлогизм. Знаешь, что такое силлогизм?

— Знаю.

— Отлично. А между прочим, ты можешь мне назвать хоть одного мужчину, который бы не любил, когда его хвалят и называют гением? Раенька! Хочешь, я тебя похвалю? Вот мы, мужчины, становимся иногда героями, совершаем подвиги, если, например, отказывает техника, если кто-то ошибся, а ты своей жизнью должен исправить эту ошибку. Я уж не говорю о войне. Мы любим праздники. А для тебя как будто праздники в жизни — излишества… Я правильно понимаю? Для тебя праздник — смотреть на Алису, исцарапавшую щеку, на Антона, съевшего каши больше, чем Арсений, который похож на девочку, а не на мальчика… Ты героиня будней! Излишества в архитектуре — это же праздники камня… А ты говоришь, ничего этого не надо, мне надо постричь Алисе ногти, но я боюсь… Это твой праздник?

— Я ничего не понимаю.

— Вот я и говорю: я тот физик, который понимает такое, чего не может вообразить. Понимаю, а что — не знаю! Я хочу быть похожим на тебя, а ведь ты меня разлюбишь. Женщины часто добиваются этого, а потом мужчины, которые становятся похожими на них, не устраивают их.

— Я устала, Федя.

— Простёнка, правдёнка. Кто сказал? Я здоров, отдохнул, выспался! Вся моя болтовня — гимнастика. Неужели до сих пор не поняла? Как-то по радио хвалили какую-то пьесу, говорили: «Пьеса поднимает острые социальные, экономические проблемы села». Вот так. Ты бы пошла смотреть? А ты заметила, у нас в подъезде в лифте кто-то мелом все стены исписал: «Наташка дура», «Колька дурак», «Аня дура»? Я тут увидел кто — противная девчонка. Из второго класса, глазки глупые, ходит и всюду пишет: «Федька дурак». Одна ты у меня умница. Я тебе, честное слово, завидую. Ты все время с утренней душой, для тебя всегда начало дня, а я с утра уже с вечерним настроением… Почему это так? Почему ты никогда не обругаешь меня? Не повысишь голоса?

— Ты чересчур много думаешь, — с усталой улыбкой ответила Ра, снимая с плеч халат с тем естественным бесстыдством, какое наступает у людей, до конца доверившихся друг другу и переставших замечать свою наготу. — Ты думай о себе как о самом счастливом человеке на свете. Ты счастливый. Я чувствую это сердцем… Я бы не смогла тебя любить несчастливого.

— Я?! Счастливый? — воскликнул Феденька, опуская на пол худые, желтые от загара ноги. — Раенька! Скажи мне еще! Я хочу быть слабым счастливым человеком, я рожден для этого, а все время думаю, что я сильный и не имею права на счастье. Вот в чем ужас! А я счастливый!

— Счастливый, — повторила Ра сквозь зубастую, огромную в своей откровенности зевоту. — Я спать хочу, Федя.

Пока дети и жена спали, давно уже превратив новую московскую квартиру в запашистую, наполненную испарениями берложку, в которой всегда что-то сушилось, что-то отмокало в ванной, что-то готовилось к стирке и в которой все они, и родители и дети, тоже превратились как бы в естественных, забывших о признаках пола и об одеждах, растущих и выращивающих, кормящих и выкармливаемых, обыкновенных живых людей, валящихся с ног от усталости и просыпающихся с веселыми, нежными улыбками, всполошенных кормильцев, разбуженных плачем и писком проголодавшихся детей, — пока дети и жена мирно посапывали, разбросавшись в своих белых постелях, Феденька Луняшин, выстирав пеленки и ползунки, принес с балкона расплющенное ведро, на которое с задумчивым черным блеском глаз посмотрела Муха, свернувшаяся на коврике в прихожей, и стал еще раз обмывать струей горячей воды и стиральным порошком, очищая грязь из глубоких поднутрений.

В ванной запахло теплой соляркой. Сплющенный круг заблестел. Отдраенный и оттертый от рыжих крапинок ржавчины, тяжелый и загадочно многообразный, он, как детский калейдоскоп, образующий всевозможные комбинации орнаментов, возбуждал воображение и тревожил.