Феденька оглядывал улыбающихся женщин, и улыбка тоже начинала проступать на испуганном его, словно бы с холода отпотевающем лице.
— А что же он раньше делал? — спрашивала Ра насмешливо.
— Кто?
— Котенок пушистый. Который коробочку себе сделал…
— А-а-а… Раньше он был океаном… Раньше сама планета мыслила…
Нина Николаевна, похожая на белого детеныша нерпы, поседевшая и сгорбившаяся, болезненно усмехалась и говорила со вздохом:
— Ах дети, дети! Как-то там Боренька…
И все задумывались. Пуша чиркала спичкой, затягивалась дымом и, запрокинув голову, вытягивала губы трубочкой, выдыхая невидимый дым, стремительно улетающий вверх.
Но все это было потом, когда Борис уже отбывал наказание, оставив горевать в Москве больных душою и точно параличом разбитых родственников…
А в те февральские дни, когда его отпустили, начав против него уголовное дело, Борис Луняшин был необыкновенно возбужден и слезлив. Свободная жизнь, которую как бы подарили ему, хоть и должна была скоро оборваться, казалась бесконечно огромной и полной чудес.
Никто еще ничего не знал о случившемся.
Когда он нежданно-негаданно, один, без Пуши, нагрянул к брату и обнял его, похлопывая по спине, и не отпускал из своих объятий, уткнувшись носом в шею Феденьки, чуть выше тугой его ключицы, младший Луняшин, не ожидая такой встречи, растерялся и, почувствовав слезы брата, стал его целовать в висок…
— Боря, что? Боренька, я чувствую, что-то у тебя! Постой, постой… Что случилось?
— Ничего, — ответил Борис, выворачиваясь из рук брата. — Обыкновенный карамболяж… Это когда автомобили на шоссе сталкиваются, две, три, четыре машины, в ФРГ называют карамболяжем. В человеческой жизни тоже бывает так: один виноват, а страдают сразу несколько. Тоже карамболяж. Что ты на меня смотришь? Думаешь, я живу без нервной системы? Пока ты, Феденька, жив и здоров, я еще… Нет! Ничего. Ничего, братишка, ничего… Давай уговоримся: ты ни о чем меня сегодня не спрашивай. Это не так уж, по-моему, трудно… Пожалуйста. Я пришел посмотреть на племянников и племянницу, на Раеньку…
Он долго мыл лицо в ванной, фыркая и сморкаясь… Вышел с красной кожей, натертой полотенцем, и в забрызганной рубашке.
— Нервы, Феденька! — воскликнул он, разводя руками. — Хватают из-за угла, эти нервы! Пришел, увидел и не победил. Из-за угла ножом в спину, по-подлому. — Запомни, Федя! — воскликнул он с необычной для него визгливой вибрацией в голосе. — Все эти штучки — треск барабанных палочек. Живи просто. Радуйся, что небо над головой, земля под ногами, дороги, города… Никаких претензий к жизни. Все это треск… трескотня… Фу-ты черт! Цель жизни — жизнь. Ни больше, ни меньше. Ты, Феденька, сам знаешь, как жить.
Они сидели с ним в комнате, которая была спальней и гостиной одновременно. Большая, чуть ли не квадратная софа стояла в углу, накрытая бордовым полотнищем. Только орнамент шелковисто отсвечивал под розовым торшером. Пол в комнате был застлан травянистым зеленым паласом, посреди которого стоял продолговатый журнальный столик и три низеньких кресла.
В зелено-розовом воздухе комнаты запахло кофе, когда Ра в тугих синих джинсах и в бордовом батнике внесла джезве с поджаристой пенкой, перехлестнувшей через край. На столе печенье в плетеной корзинке, тяжелые фаянсовые, облитые алой эмалью чашки с массивными ручками.
Ра опустилась на колени и, большая, пышущая здоровьем и ласково внимательная, стала разливать братьям кофе, делая это с кошачьим изяществом, как будто ползанье на коленях было привычным для нее занятием, не требующим никаких усилий.