Выбрать главу

И, наконец, вопрос о происхождении тоталитаризма. Здесь очень коротко высказана важнейшая для Солженицына (она развернется в "узлах" "Красного колеса") мысль о том, что тоталитаризм рождается в хаосе запредельной свободы и неустойчивости, свойственном (или угрожающем) современным демократиям в их раскрепостительном апогее. Нет сомнения, что советский тоталитаризм возник непосредственно из неспособности Временного правительства овладеть политико-экономической и пропагандистской ситуацией и оптимально сочетать реформы с устойчивостью, стабильностью и дееспособностью своей власти. Но можно ли забывать о том, что российское государство и общество рухнули в этот хаос тогда, когда власть - со своей стороны, а общество - со своей лишили жизнеспособности предшествующую авторитарную, с борющимися между собой охранительными и либерально-реформаторскими тенденциями, систему? Власть излишне сдерживала реформаторские тенденции, совершала непопулярные (иногда самоубийственные) акции и в решающие минуты сдалась без боя. Общество в его весьма существенной части нетерпеливо форсировало свою радикалистскую тактику, расшатывало режим, но не сумело рухнувшую на его плечи власть перенять и стабилизировать. В тоталитарный тупик Россию загнали не только 8 месяцев беззащитной и беспомощной послефевральской демократии, но и все предшествующие заблуждения обеих сторон конфликта - власти и общества. Кроме того, в мире были и есть режимы, возникшие отнюдь не из демократий, в которых очень трудно провести грань между авторитарностью и тоталом. Это хотя бы режимы Дювалье, Иди Амина, Бокассы, Каддафи, Хомейни и др. Поэтому у меня нет уверенности, что схема: "авторитаризм - слабая запредельно свободная демократия - тотал" - универсальна в качестве единственного пути в тоталитарную безысходность. Но реален и такой путь, и Солженицын бесспорно прав, рассматривая безгранично свободную, а на деле хаотизированную, теряющую выживательную стабильность демократию как вероятную увертюру к тоталу. В хаосе обычно приходит к власти антидемократическая сила, лучше всех прочих сил организованная и ориентированная именно на захват власти, некий эмбрион тоталитарного государственного аппарата, всегда готовый развернуться в соответствующую структуру (так называемые партии нового типа).

Так же, как на конференции по сборнику "Из-под глыб", Солженицын много говорит здесь о неправильном восприятии читателями его позиции в национальном вопросе.

Читателей Солженицына, в том числе и Сахарова, задела и оскорбила его мысль о том, что русский и украинский народы пострадали от коммунизма больше других народов СССР. "Я рад был бы, - говорит Солженицын, - чтобы это выражение не имело оснований" (I, стр. 198). Но радоваться тут было бы нечему: от того, что в годы гражданской войны на 35% уменьшилось население Средней Азии (см. выше), жертвы, понесенные русскими и украинцами, не стали меньше. Солженицын горестно и убедительно говорит о страданиях русских и украинцев, считая, что они были первыми в череде угнетаемых и уничтожаемых коммунизмом народов, а к остальным угнетение пришло позднее. Все, что сказано им о страданиях русских и украинцев под игом большевизма, - правда. Упущено, однако, из виду, что и советизация (уже в самые ранние годы) окраин стоила последним немало крови и мук (Закавказью, Кавказу, Средней Азии). В 1940-е годы я встречала в лагерях армянских сепаратистов, находящихся в заключении с короткими перерывами или без таковых с 1920-х годов. Перечисляя террористические акции коммунистической власти по отношению к русским и украинцам (опять же - бесспорные), Солженицын пишет: "Это их (разрядка Солженицына) деревни более всего испытали разорение и террор от продотрядов (большей частью инородных по составу)" (I, стр. 198).

Слова в скобках не только не успокоили оппонентов Солженицына, но подлили масла в огонь. С этих пор ему стали приписывать мысль, что революцию сделали инородцы, чего он никогда и нигде не говорил. Но я не знаю, стоит ли за словами, помещенными в скобки (и сказанными поэтому мимоходом), столь характерное для Солженицына точное (документальное) знание предмета или это обобщение сделано, так сказать, на глазок. Инородцы, действительно, массово участвовали в гражданской войне на стороне большевиков (евреи, латыши, китайцы, венгры и др.), привлеченные космополитической программой и освободительной фразеологией коммунистов. И это естественно для интернационалистской революции в имперских границах, в которых на протяжении столетий национальные отношения были достаточно сложными. Но возьмите сочинения Ленина 1918-1921 (до марта) годов (лучше всего издание III, где в примечаниях и комментариях имеется множество исторических документов) и вы увидите: продотряды и особенно их руководство энергично формировались из рабочих Москвы и Петрограда, которым в отдельных случаях даже разрешалось брать с собой семьи или посылать им запрещенные для других продовольственные посылки. Промышленность обеих столиц была совершенно оголена мобилизацией рабочих в армию и продовольственные отряды. Руководил наркомпродом - бессменно - русский (или украинец) Цюрупа. Так что инородческие элементы продотрядов вряд ли уместно акцентировать без дополнительных исторических пояснений(.

Это лыко поставили Солженицыну в строку все его последующие обвинители. Но никто из них не отметил самого главного: в той же статье Солженицын вообще решительно отказывается считать себя националистом:

"Наконец, существенное непонимание возникает между нами тогда, когда Сахаров к моему удивлению обвиняет меня в "великорусском национализме", и даже слово "патриотизм" относит к "арсеналу официозной пропаганды" (как и "православие" "настораживает его" - оттого, что "Сталин допускал прирученное православие" - то есть угнетал его по своей программе). Меня, когда я предлагаю никого не угнетать, всех освободить, сосредоточиться на внутреннем лечении народных ран, - назвать националистом? Какое ж слово тогда для завоевателя? Можно было искать разгадку во всеобщей путанице терминов: империализм, нетерпимый шовинизм, надменный национализм и скромный патриотизм (любовь-служение своей нации и стране с откровенным раскаянием в ее грехах, под это определение подходит и сам Сахаров). Но кто хорошо знает нынешнюю обстановку в советской общественной среде, тот согласится, что дело - не в путанице терминов, а в исключительной накаленности чувств. Когда в Нобелевской лекции я сказал в самом общем виде:

"Нации - это богатство человечества, это - обобщенные личности его, самая малая из них несет свои особые краски, таит в себе особую грань Божьего замысла",

это было воспринято всеобще-одобрительно: всем приятный общий реверанс. Но едва я сделал вывод, что это относится также и к русскому народу, что также и он имеет право на национальное самосознание, на национальное возрождение после жесточайшей духовной болезни, - это было с яростью объявлено великодержавным национализмом. Такова горячность - не лично Сахарова, но широкого слоя в образованном классе, чьим выразителем он невольно стал. За русскими не предполагается возможности любить свой народ, не ненавидя других. Нам, русским, запрещено заикаться не только о национальном возрождении, но даже - о "национальном самосознании", даже оно объявляется опасной гидрой" (I, стр. 196-197. Курсив Солженицына, выд. Д. Ш.).

И еще раз:

"Эта горячность и опрометчивость пера, не свойственная Сахарову, выразила горячность и поспешность того слоя, который без гнева не может слышать слов "русское национальное возрождение" (I, стр. 199).

Вот это дважды повторенное замечание о "горячности и поспешности того" "широкого слоя в образованном классе", "который без гнева не может слышать" разговоров о "русском национальном возрождении", заставило многих читателей пренебречь всем тем, что сказано здесь Солженицыным о характере его национального чувства. Критиками, не замолкающими по сей день, этот "широкий слой в образованном классе" был воспринят как синоним еврейства, а самозащита Солженицына от фальсификации его понимания русского национального возрождения - как антисемитский выпад.