Сегодня на родине Солженицына и во многих странах, следующих или вынужденных следовать советским путем, нельзя открыто читать его книги. Но их можно читать на Западе и во многих странах "третьего мира". И это чтение на соответствующих языках могло бы сослужить человечеству великую пользу, если бы не те предостерегающие от доверия к Солженицыну ярлыки, которые лепят на него поверхностные или недобросовестные ценители его творчества. Я не говорю о полемике по поводу художественных достоинств "Красного колеса", представляющей диаметрально противоположные мнения. Но Солженицына сплошь и рядом изображают реакционером, ретроградом и шовинистом-ксенофобом, в то время как перед нами религиозный моралист, либерал в классическом смысле этого слова и убежденный центрист в политике.
Но понятие "центрист" в приложении к Солженицыну должно быть дополнительно оговорено и осмыслено. Пребывание в центре политического и мировоззренческого спектра данного общества слишком часто связывается в представлении наблюдателей и в реальности с отсутствием четкой позиции, с пассивностью, с колебаниями то вправо, то влево (последнее - чаще, ибо левый край сегодня как правило и активней и массивней правого), с политической бесхарактерностью и расплывчатостью. Солженицын в "Красном колесе" и в публицистике беспощадно обнажил эти качества центристов XX века - российских дооктябрьских (с октября 1917 года началось их истребление и частичное изгнание) и современных западных. Вместе с тем он настойчиво говорит о желательности "средней линии" политического поведения. Что он при этом имеет в виду? Прежде всего - линию очень четкую, самостоятельную, не поддающуюся искажающим инородным влияниям и притом способную учесть и освоить все ценное, что есть в других течениях общественной мысли и политических движениях. Поведение активное и последовательное, цель которого - сочетание устойчивости человеческого и общественного бытия с необходимыми переменами и развитием. Идеал такого центризма - гражданская, личная и экономическая свобода, не переходящая в разрушительную потребительскую эйфорию, в преступное своеволие и разнузданность, терроризирующие нынешний мир.
Солженицыну по душе работоспособный, мускулистый и энергичный центризм (может быть, к нему приближаются, не всегда последовательно, Р. Рейган и М. Татчер), способный реализовать свои идеалы и цели и защитить их от агрессии извне и изнутри своего общества. Основа такого движения для Солженицына духовное просветление, моральное самосовершенствование, неустанный нравственный рост всего общества (каждого человека) на религиозной основе. Но и соответствующее законодательство, и соответствующая линия поведения исполнительной и судебной власти.
У Солженицына нет полной уверенности, что человечество нащупает этот спасительный путь, но у него есть надежда на это. И есть убеждение, что иначе миру сему - погибель.
Горячее всего Солженицын надеется на то, что коммунистическое затмение сойдет с его родины. Как это ни парадоксально звучит, одним из самых главных показателей органичности или косметичности перемен, происходящих в Советском Союзе, является отношение кремлевских правителей к творчеству Солженицына в его полном объеме. Если все, что написано Солженицыным, вернется на его родину и будет там издано массовыми тиражами, это будет означать, что КПСС отказалась от той "монополии легальности" (Ленин), которая была краеугольным камнем ее господства семьдесят лет. Дело в том, что творчество Солженицына полностью отрицает партийную версию мировой, русской и советской истории, партийное толкование революции, коммунизма и социализма, партийный муляж Ленина. Солженицын отвергает мировоззрение, тактику и стратегию коммунизма как в его наиболее общих принципах, так и во всей бытовой конкретности этого движения и учения. Взамен Солженицын формулирует свое толкование исторических событий и общественных течений, свою систему ценностных координат. Оставаясь самими собой, вручить своим подданным феномен, имя которому - творчество Солженицына, правители СССР не могут. Это породило бы в подвластном им обществе необратимые мировоззренческие процессы. Духовная ночь, семьдесят лет стоящая над народами СССР, начала бы рассеиваться: вернув Солженицына, не было бы причин не возвратить других, тоже полностью.
Насколько реален такой поворот событий, пусть судит читатель.
6 сентября 1987 года
POST SCRIPTUM
Когда была уже набрана эта книга, увидели свет материалы, не коснуться которых при технической возможности сделать это в книге о публицистике Солженицына нельзя. Я имею в виду интервью писателя западногерманскому журналу "Spiegel" (№ 44 от 26 октября 1987 г., стр. 218-251) и юбилейный доклад Горбачева к семидесятилетию октябрьской революции, опубликованный в советских газетах 3 ноября 1987 года. Что связывает, а точнее противопоставляет друг другу эти материалы, мы увидим в дальнейшем. Сначала обращусь к первому из них.
Интервью, взятое у Солженицына Рудольфом Аугштейном, еще не опубликовано по-русски. Цитировать Солженицына в обратном переводе с иностранного языка на русский невозможно. Поэтому я буду пересказывать слова Солженицына по возможности близко к тексту, как и реплики его собеседника.
Разговор посвящен, в основном, циклу романов "Красное колесо", что и отмечено в подзаголовке интервью. Но слова, вынесенные в его заголовок, набранные крупным шрифтом и принадлежащие Солженицыну, относятся к восприятию его творчества разноязычной критикой и потрясают своим трагизмом: "Man lugt uber mich wie uber einem Toten" - "Обо мне лгут как о мертвом" - иначе эти слова перевести невозможно. Солженицын произносит их в следующей связи: размышляя об имперских амбициях Петра I, который втиснул в двадцатилетний срок преобразования, требовавшие, по убеждению Солженицына, двухсот лет естественного развития, писатель рекомендует себя вообще не сторонником эскалации имперской власти. Я не знаю, что Солженицын имел в виду: свою приверженность к развитию России преимущественно в ее этнических границах или к истинно равноправному федеративному объединению ряда граничащих наций. Но в этой точке беседы Аугштейн заметил, что Солженицына считают на Западе "великодержавным шовинистом". И именно по этому поводу Солженицын в двух репликах подряд повторил, что о нем "лгут как о мертвом". Упорное стремление как набирающих силу русских шовинистов ("Память" и близкие к ней лица и течения), так и ряда альтернативных авторов изобразить Солженицына великодержавным шовинистом - часть этой лжи. К такому выводу привело нас непредвзятое прочтение публицистики Солженицына, и я рада, что он декларативно констатирует тот же вывод. Но до чего же горестно звучит эта констатация: "Обо мне лгут как о мертвом". Может быть, она кого-нибудь устыдит - как из числа хулителей, так и из клики тенденциозных и недобросовестных эпигонов, бесцеремонно эксплуатирующих часть идей Солженицына в целях глубоко ему чуждых.
Второй пример лжи, не предвидящей отпора, лжи "как о мертвом", связан со статьей "Наши плюралисты".
Аугштейн хорошо знаком с расхожим стереотипом идеологического образа Солженицына, кочующим из эмигрантской прессы в западную и обратно. Поэтому в конце беседы он задает писателю вопрос об его отношении к плюрализму взглядов и мнений. Солженицын отмечает своевременность этого вопроса и рассказывает следующую историю: после смерти Генриха Бёлля "Der Rheinische Merkur" опубликовал его переписку с астрофизиком из Бохума Теодором Шмидт-Калером. Как писал Бёлль, его русские друзья сообщили ему, что Солженицын предал анафеме плюрализм, который он, Солженицын, считает наихудшим злом на свете. При этом Бёлль сослался на статью "Наши плюралисты", которой он сам не читал (она вышла на русском, английском и французском языках, но не была опубликована на немецком). Бёлля, которого Солженицын называет своим другом, информировали об этом его русские друзья, и он умер в убеждении, что Солженицын стал врагом плюрализма. Солженицына это крайне удручает.
Аугштейн замечает, что заголовок "Наши плюралисты" выглядит отстраняющим, создающим дистанцию. И Солженицын совершенно однозначно констатирует то, что мы предположили при разборе этой статьи. Он говорит: "Это же ирония". И далее замечает, что ни в одном месте статьи не выступил против плюрализма как такового, снова и снова подчеркивая сугубо иронический характер термина "плюралисты" в своей статье. По его словам, он хотел только показать одну определенную группу эмигрантов, которые настойчиво искажают русскую историю и при этом в отношении самих себя охотно пользуются термином "плюралисты". Значит, с нашей стороны не было ошибочным утверждение, что в статье Солженицына вокруг определения "плюралисты" везде ощущаются не поставленные автором кавычки. Аугштейн прямо спрашивает Солженицына, является ли тот сторонником свободы мнений в политической жизни. И Солженицын, ответив однозначно утвердительно, цитирует самого себя: "Да, разнообразие - это краски жизни, и мы их жаждем, и без того не мыслим" (X, стр. 134).