Выбрать главу

Солженицын пишет:

"Что есть жертва? - годами отказываться от истинного дыхания, заглатывать смрад? Или - начать дышать, как и отпущено земному человеку? Какой циник возьмется вслух возразить против такой линии поведения: неучастие во лжи?" (I, стр. 116. Курсив Солженицына).

Но для такого острого ощущения лжи как смрада, смертно стесняющего дыхание, необходимо не менее острое чувство потребности в правде, а оно-то во многих и многих вытеснено цинизмом и безразличием. Кроме того, ложь, пропитавшая официальную жизнь, искусно (той же образованщиной) переплетена с полуправдой и даже правдой, и не легко разобраться в их соотношениях сознанию, выросшему на этой пище. Здесь мало одних свидетельств жизни: нужно и Слово.

Солженицын решительно не согласен с теми, кто говорит о необходимости обретения ясности в определениях лжи и правды - обретения веры, а потом уже о жертвенных шагах за нее. Он считает такие соображения не более, чем самосохранительной уловкой:

"О, возразят конечно тут же, и находчиво: а чтo есть ложь? А кто это установит точно, где кончается ложь, где начинается правда? А в каждой исторически-конкретной диалектической обстановке и т.д., как уже и изворачиваются лгуны полвека.

А ответ самый простой: как видишь ты сам, как говорит тебе твоя совесть. И надолго будет довольно этого. В зависимости от кругозора, жизненного опыта, образования, каждый видит, понимает границу общественно-государственной лжи по-своему: один - еще очень далеко от себя, другой - веревкой, уже перетирающей шею. И там, где, по честности, видишь эту границу ты, - там и не подчиняйся лжи. От той части лжи отстранись, которую видишь несомненно, явно. А если искренне не видишь лжи нигде - и продолжай спокойно жить, как прежде" (I, стр. 117).

Спокойно ли, неспокойно ли, но люди в массе своей предпочитают привычное существование, потому что они в этих условиях сформировались, по ним вылеплены, а пример соотечественников, восставших против этих условий (когда о них узнаю'т, что бывает нечасто) скорее устрашает, чем вдохновляет; восставших душат, не давая им обосновать свою правду, которая большинству невнятна. Исчерпывающе точно Солженицын констатирует:

"Ложь у нас включена в государственную систему как важнейшая сцепка ее, миллиарды скрепляющихся крючочков, на каждого приходится десяток не один" (I, стр. 116).

Однако из этого делается вывод, что в таких обстоятельствах отказ ото лжи "не есть политика, но возврат своего человеческого достоинства" (I, стр. 116). Для государства же, "важнейшей скрепкой" которого являются ложь и "вторжение в нравственный мир человека" (I, стр. 116), отказ ото лжи и безнравственности - это прежде всего политика, и политика для него разрушительная, политика стержневая. Поэтому оно и противостоит ей с такой жестокостью. Солженицыну кажется, что он говорит еще не о действии, а только о неучастии в действиях власти:

"Что значит - не лгать? Это еще не значит - вслух и громко проповедывать правду (страшно!). Это не значит даже - вполголоса бормотать то, что думаешь. Это значит только: не говорить того, чего не думаешь, но уж: ни шепотом, ни голосом, ни поднятием руки, ни опусканием шара, ни поддельной улыбкой, ни присутствием, ни вставанием, ни аплодисментами" (I, стр. 117. Курсив Солженицына).

На самом деле это - программа действий. Это - практическая оппозиция государству в самых важных для него вопросах. И оно не оставит ни одной подобного рода акции без лавинообразно ужесточаемой реакции. Солженицын и сам понимает, что речь идет не только о неучастии (что само по себе уже преступно с точки зрения такой власти, претендующей на главенство в каждой душе и жизни). Речь идет и об утверждении правды: ничем иным и не может быть последовательный отказ ото лжи.

Ясно одно: просто умолчать, уклониться от соучастия в подавляющем большинстве случаев отказа ото лжи невозможно: надо валить заборы лжи, укрывающие от глаз правду. Что, например, должен делать учитель в классе или лектор в институте? Набрать в рот воды и молчать? Или следует бойкотировать эти профессии? Им предписана казенная ложь. Им, лучшим из них, задаются рискованные провокационные вопросы. Что им делать: несколько (а то и один) раз на уроках сказать неурезанную правду, умолчать о том, что велят говорить, и быть - в лучшем случае! - отставленным от своей профессии или идти в классе на минимальный выживательный компромисс, маневрировать, доносить до слуха воспитанников возможный максимум правды, а вне класса (с огромным риском для себя и для них) приобщать отмеченных даром внимания и понимания к истинным своим убеждениям? Или следует бойкотировать эти профессии? Какая же нужна подготовка в массах для такого бойкота? Как говорит Солженицын, "в науках технических можно ловчей сторониться, но все равно: каждый день не миновать ...такого обязательства, каждое есть трусливое подчинение лжи". Как поступал он сам в своей школьной учительской практике? Не шел ли он на выживательный ритуал, работая дома над тем, что готовился передать в руки народа, минуя цензуру? Поистине здесь нет одного ответа для всех, и каждый должен решить для себя в отдельности, "как нужно поступить", осознавая при этом всю полноту опасности любого посягательства на державную ложь.

А как быть солдату, призванному в Афганистане насаждать эту ложь со смертоносным оружием в руках? А его родителям? А учителям, воспитывающим его в преддверии такого призыва?

В страстной увлеченности своей идеей Солженицын невольно переоценивает долготерпение власти, когда говорит:

"Ян Палах - сжег себя. Это - чрезвычайная жертва. Если б она была не одиночной - она бы сдвинула Чехословакию Одиночка - только войдет в века. Но так много - не надо от каждого человека, от тебя, от меня. Не придется идти и под огнеметы, разгоняющие демонстрации. А всего только - дышать. А всего только - не лгать.

И никому не придется быть первым - потому что "первых" уже многие сотни есть, мы только по их тихости их не замечаем. (А кто за веру терпит тем более, да им-то прилично работать и уборщицами, и сторожами.) Из самого ядра интеллигенции я могу назвать не один десяток, кто уже давно так живет - годами! И - жив. И - семья не вымерла. И - крыша над головой. И - что-то на столе.

Да, страшно! Дырочки фильтра в начале такие узкие, такие узкие - разве человеку с обширными запросами втиснуться в такую узость? Но обнадежу: это лишь при входе, в самом начале. А потом они быстро, близко свободнеют, и уже перестают тебя так сжимать, а потом и вовсе покидают сжатием. Да, конечно! Это будет стоить оборванных диссертаций, снятых степеней, понижений, увольнений, исключений, даже иногда и выселений. Но в огонь - не бросят. И не раздавят танком. И - крыша будет, и будет еда.

Этот путь - самый безопасный, самый доступный изо всех возможных наших путей, любому среднему человеку. Но он - и самый эффективный! Именно только мы, знающие нашу систему, можем вообразить, чтo случится, когда этому пути последуют тысячи и десятки тысяч, - как очистится и преобразится наша страна без выстрелов и без крови" (I, стр. 117-118).

Да, первые сотни есть, но есть и первые тысячи (только пофамильно известных, а сколько неведомых?) репрессированных и терзаемых в застенках, где душу уродуют в ее нейрофизиологической субстанции непоправимо. 1987-й год принесет около трехсот произвольных (без реабилитации), загадочных по своей логике освобождений из мест заключения. Убийство Анатолия Марченко было словно бы уравновешено освобождением Сахаровых из горьковской ссылки. Но сколько известных и безвестных жертв остались в застенках?

И заключенные все бесправней, а пытки все беспощадней: и власть не слишком препятствует просачиванию сведений о них в семьи репрессированных, в общество, в эмигрантскую и западную печать - ведайте и дрожите!

В Заявлении прессе 2 февраля 1974 года (канун изгнания; II, стр. 38-40), замечая, что только "защита мирового общественного мнения пока не дает убить автора, ни даже арестовать" (II, стр. 39), Солженицын, в связи с выходом "Архипелага" на Западе, говорит о "вождях", в которых не так давно надеялся пробудить патриотическую ответственность: