Алексис Салатко
Горовиц и мой папа
Моему деду и моему отцу — их воспоминаниями вдохновлен этот роман.
Я с детства обожаю Скарлатти, Брамса, Шумана: папа включал старенький приемник, и даже речи не могло быть о том, чтобы слушать что-то иное, не классическую музыку. И я слушал. Еще очень люблю Шопена — не вальсы, а ноктюрны, прелюды, больше всего — этюды. Я люблю их в исполнении Липатти, но особенно — в исполнении Горовица.
Это был гений века — Горовиц.
В январе 1953 года я решил слетать с отцом в Нью-Йорк. Там отмечался юбилей Горовица, и можно было пойти на праздник в Карнеги-холл. Жить Димитрию оставалось совсем недолго, и путешествие стало для нас последней возможностью не только побыть вместе, но и приблизиться к божеству, оставившему такой глубокий отпечаток на моем детстве.
Мне тогда только что исполнилось двадцать два, и я мечтал о театре — мама, умершая несколько лет назад, была актрисой. Я-то мечтал, зато родителю моему вовсе не хотелось таким мечтам потакать, напротив того — он настаивал, чтобы сын занялся медициной. Что было делать? Какая может быть чистая совесть, если не ходить на вскрытия… Ходил. А поскольку для этого требовалось мужество, я, пытаясь его набраться, старательно представлял себе, какие ужасы довелось наблюдать Димитрию, когда он шел по России с Белой гвардией.
Распотрошенные трупы устилали путь, по которому двигалась разбитая армия Деникина. Юные добровольцы — мой папа был одним из них — по колено в снегу пробивались сквозь снежные бури. Красивые мундирчики приказали долго жить, все были одеты во что попало, все заматывали корпией голову вместе с лицом, чтобы не померзли уши и нос.
Я воображал длинную вереницу мумий, тянущуюся через опустошенные волками леса. Добровольцы ночевали где придется, они спали под открытым небом даже в лютые морозы — ниже двадцати градусов. Им безжалостно одним махом отсекали кому почерневший палец на ноге, кому всю захваченную гангреной конечность. Папе повезло: руки уцелели. Нет, не то чтобы повезло, на самом деле он знал секретный способ: шевелить пальцами от зари до зари. Превосходный пианист, настоящий профессионал, он, засунув руки в карманы, проигрывал там Шопена, одну вещь за другой! Было ему, когда началась его истинно мужская жизнь, всего семнадцать. И началась она с этого запомнившегося навсегда разгрома.
«Поступить так! С нами!» Пишу и слышу бабушкин голос, резавший слух, как скальпель прозектора резал в анатомичке трупы. Оскорбленное «с нами» бабушка относила исключительно к Радзановым, обращая тем самым историческое поражение в личную обиду. Бабушка была по происхождению француженка. Дочь Огюстена Мулинье, художника, специалиста по геральдике, она провела часть своего детства в Веве на берегах Лемана. Бабушке нравились иностранные языки, она изучила русский и польский, после чего, восемнадцатилетняя, эмигрировала на Украину, в Киев — хотела стать там учительницей и стала ею.
В Киеве и случилось ей познакомиться с Сергеем Радзановым. Сергей работал в городской администрации, где обязанности у него были весьма туманны, зато деятельности обладателя завидного места неизменно придавалось значение, обратно пропорциональное его занятости. Этот добрейшей души человек не без удовольствия подставил властной Анастасии палец под обручальное кольцо и сделал ей после свадьбы с интервалом в тринадцать месяцев двух сыновей — Федора и Димитрия.
На одной из немногих сохранившихся у меня фотографий дедушки-чиновника он стоит, томно облокотившись о кресло, где восседает супруга, крепко прижимая к себе мальчонку лет четырех-пяти — в платьице и с кудряшками. Скорее всего, это мой дядя Федор.
У Сергея черты лица были тонкие, изящные, только нос крупноват — такие носы передавались у Радзановых из поколения в поколение. «С радзановским носом всем нос утрешь!» — шутил папа. Дедушка носил тонкие усики, а курчавые его волосы стояли, будто хохолок, над обширным лбом. Взгляд у дедушки на снимке ласковый, но чуть-чуть насмешливый.
В самом начале их романа бабушка позволяла себе называть дедушку «mon chou»[1] — обращение, привычное любому французу, но для русского слуха странноватое: оно словно бы придает любви оттенок фривольности. Вскоре эта фривольность Анастасии перестала нравиться, тем более что в ответ, словно бы желая приравнять свой порыв нежности к бабушкиному, дедушка, уже по-русски, называл ее то «морковкой», то «тыквочкой». Бабушка с трудом это переносила, особенно если дедушка награждал ее подобным «овощным имечком» на людях. Еще бы! Став преподавательницей Института благородных девиц, Анастасия возомнила о себе чрезвычайно высоко. Мы должны поддерживать свое положение в обществе!
1
Mon chou