Штернберг довез нас до аэропорта в своем служебном автомобиле. Он работал в самой большой нью-йоркской прачечной, и в его обязанности входило мотаться челноком между Верхним Ист-Сайдом и доками, где он выгружал грязное белье с пассажирских судов. По воскресеньям он пел в хоре православного храма Святого Николая Чудотворца. Папа вынул из пачки сигарету, поднес к губам, стал нашаривать в кармане спички. Штернберг в это время рассказывал, что его освободила Красная Армия: солдатики, которым едва исполнилось семнадцать, они могли быть детьми тех, кто и его, и папу, и многих других выгнал в 20-х годах из России. Они протягивали ему папиросы, угощали шоколадом, просили улыбнуться в камеру, чтобы увековечить эту минуту. Папа с досады выбросил в окно и сигарету и пачку. Мы сидели втроем на переднем сиденье, я — в середине, между двумя заклейменными каленым железом судьбами. В зеркале заднего вида в последний раз перед нами пламенели окна небоскребов Манхэттена.
Из-за тумана самолет оторвался от земли с опозданием на три четверти часа. Папу свалил крепкий коктейль, замешанный на усталости, боли, волнении. Стюардесса раздала черные повязки — для сна. Папа взял одну и сразу же прикрыл ею глаза. От этого зрелища мне стало совсем нехорошо: уж слишком он стал похож на смертника, привязанного к столбу в ожидании казни. Папа согласился принять таблетку снотворного, но взял с меня честное слово разбудить его, когда самолет окажется над местами, где была высадка войск. Он тщательно изучил план полета и ни за что на свете не хотел пропустить восход солнца на мысу, где погиб брат.
Прежде чем покинуть Нью-Йорк, я накупил газет с отчетами о юбилее Горовица.
— Хочешь посмотреть, как это было?
— Что было?
— Концерт!
— Не хочу.
— Он железно играл!
— Да? Зато здоровье не железное! — сказал папа и провалился в сон.
Между небом и землей я вновь увидел гнусный кошмар, который преследовал меня со времен войны. Димитрий стоит на коленях перед офицером с фарфоровыми глазами, тот вынимает из кобуры револьвер, высыпает все пули, кроме одной, крутит барабан и с садистской улыбкой протягивает мне оружие. Фашист приказывает мне сыграть с папой в русскую рулетку. Если откажусь, они сделают с нами то же, что с собакой Штернбергов. Каждый раз, как я нажимаю на спусковой крючок, папа называет одну из нот гаммы. До… Ре… Ми… Фа… Я вздрагиваю и просыпаюсь. Пот струится по моим вискам. Папа по-прежнему спит, привалившись ко мне. Я поправляю его одеяло. На меня океанским приливом накатывает сумасшедшая любовь к этому упрямому ослу.
Папы не стало вскоре после нашего возвращения из Нью-Йорка. Его последние дни не были ни горькими, ни печальными, наоборот, их освещала надежда на возвращение брата из царства теней. Он ожидал почтальона с таким же нетерпением, с каким мальчишка ждет Деда Мороза.
— Нет, сегодня для вас опять ничего, месье Радзанов, — говорил почтальон. — Но ведь, знаете, почта в наше время так часто запаздывает…
Всякий раз, как я вспоминаю фигуру папы в халате за стеклами эркера гостиной, мне видится картина Эдварда Мунка. Папа бросил курить — в память о мадам Штернберг, а кроме того, ему не хотелось, чтобы я заранее разочаровался в будущих пациентах. Не могут же все быть такими же упертыми, как он сам! — увы, эта хорошая мысль пришла к нему слишком поздно… Он еще успел порадоваться тому, как хорошо я сдал экзамены по специальности, а я не рассказывал, какая в действительности жестокая схватка происходит в моем сознании, как мне хочется бросить учебу — трудно учиться, если тебя так подтачивает бессилие перед болезнью отца. Конечно, отказ от театра был для меня страшным горем, но разве хватило бы у меня духу каждый вечер подниматься на сцену? Нет, я предпочел бы оставаться в тени, «играть в доктора» с людьми, поневоле вовлеченными в мою игру, играть, зная, что нет никакого лекарства от старости и нет никакого лекарства от немощи. Можно сделать так, чтобы стало полегче (немножко), можно задержать (чуть-чуть) их наступление, но победить — никогда.
Он больше не притрагивался к клавишам — не потому, что страсть к музыке угасла, а потому, что изуродованные болезнью пальцы уже не могли выдержать бешеного ритма. Зато он очень часто слушал музыку, меняя пластинки на своем стареньком проигрывателе. Папа запретил мне покупать новый — современность войдет в этот дом, когда он выйдет из него… вперед ногами.