— Сюда она часто приезжала?
— Да какой там! Сперва раз в месяц, а года два тому и вовсе исчезла.
— А на похоронах Татьяны Константиновны была?
— Не было тут ее! — теперь уже Полина Евграфовна говорила, не скрывая злости: — Не было!.. Сволочь такая, вы меня извините, что так говорю. Но Господь видит, что я права, иначе не скажешь. Одно слово — сволочь. Какой-то господин незадолго до Татьяниной смерти наведывался, она сказала, вроде как с тюрьмы — про Илону выспрашивал, где да как. А она и сама не ведала — пропала девка! В милицию ходила, да ее, Илонку-то, знали там как облупленную: «Никуда, — говорили, — не денется ваша оторва». Непутевая семейка, недаром Людмила сбежала. Он ведь, Борька, в третий или четвертый раз сел, каково ей мыкать всю жизнь, дочь растить. Квартиру в Москве продала — на кой она ей черт, Москва-то, если жить не на что.
Сведения о квартире у Полины Евграфовны были неточные, уж ее-то, квартиру на 3-й улице Марьиной Рощи, Решетников знал и даже бывал там — в порядке надзора, как участковый, когда освободившийся после второй отсидки Ямковецкий запивал и не приходил отмечаться в 157-е отделение; там он и шпульнул в него, во дворе шестнадцатого дома, когда банду Тадеуша Нилова брали в восемьдесят шестом. И вовсе не в ногу попал, как было сказано в оперсводке ГУВД, а в задницу, а ногой это назвали разве для приличия, чтоб не коробило высокое тогдашнее милицейское начальство. Так что не Людмила квартиру продала, а мать Ямковецкого, на которую квартира эта была записана.
Загудел самовар, заунывно и уютно, как вьюга зимой. Решетников достал из кармана фотографию — коллективное фото, сделанное в снесенном теперь доме:
— Полина Евграфовна, посмотрите на эту фотокарточку. Ни о чем она вам не говорит?
Женщина отставила банку с заваркой, вытерев руки о халат, двумя пальцами, синеватыми от чистки грибов, взяла фотографию за уголок, поднесла к самому окну. Решетников отошел подкинуть дровец в печь.
— А как же не говорит? — воскликнула она. — Помню, крупная гульба была. На пяти машинах нагрянули Борька с дружками.
— Откуда нагрянули?
— Да из Москвы, откуда ж еще?
— А это разве не в девяносто первом, когда он из заключения вернулся?
— Ну не-ет! — уверенно помотала она головой. — Это он уж на машине был, даром что здесь выглядит, как зек. А приехал-то в костюмчике. Девяносто второй это, уж год почти, как вернулся. Отмечали тогда, кажись, какое-то… нет, этого не упомню. Мы с Татьяной стряпали на кухне, да вот и муж мой, покойник, сидит возле окна, только видно плохо…
— Где, где? — встрепенулся Решетников, подошел к ней
— Да вот же, вот. А это — крупный человек, приехал на американской машине и про все знал, умный, не матерщинник, адвокат…
— Адвокат?
— Вот он, вот он сидит, щурится… в свитере…
— А кто фотографировал, не помните?
— Как — кто? Илона, отец ей аппарат привез, и у меня в комоде ее снимки есть. Махонький такой аппарат, черненький, ярко светит и пищит, когда снимает. Теперь у нас такие тоже продают, а тогда были в диковинку.
Решетников забрал снимок.
— Значит, это Ямковецкий… вот это ваш муж… а это адвокат… не помните фамилии?
— Нет, не помню, — так же уверенно ответила хозяйка. — На что он мне, адвокат-то.
— Верно. А снимает, значит, Илона. Больше здесь никого не знаете?
— Больше никого.
— А как же календарь, Полина Евграфовна? Вот, видите, на стеночке висит?
— Так это старый календарь, Татьяна на концерте была — сюда наша землячка Сазонова Нина приезжала, она ей с дарственной надписью и подарила, с тех пор на стеночке висел, на самом видном месте. Они в одной школе и в одно время учились, правда, в разных классах.
— Вон оно что, — проговорил Викентий.
— Давайте чайку. Вам обратно ехать или как?
— Да, сейчас поеду. От чайку не откажусь.
Она налила чаю с мелиссой, крепкого и ароматного, достала из буфета сухари с маком. Сухари Решетников есть не стал, а чай пил с охотой.
— А что, Полина Евграфовна, не объявлялся ли кто-нибудь по поводу дома после смерти Панафидиной? Ну, может, купить хотели или документы какие-нибудь спрашивали?
— Как же, хотели купить, спрашивали дачники какие-то московские, муж и жена. Только что я им могла сказать? Знала ведь, что дом на Илону переписан, а адреса у меня нет. А может, они и нашли ее — кто знает, для кого тут строят. В двадцатых числах приехали бульдозеры, самосвалы, три часа — и нет дома, чисто все. Знать, было разрешение на такое-то строительство.
— Борис из колонии не писал?
— Вначале писал Илонке, да и она ездила к нему пару раз. А Татьяна никуда от дома не отлучалась, до писем охотницей не была и Бориса недолюбливала…
Она еще говорила о своих с ней, Панафидихой, «женщиной тяжелой по характеру и скрытной», отношениях, кляла Илону на чем свет стоит, жаловалась на безденежье, на здоровье, но Решетников уже понял, что большей информации не получит.
— Скажите, а из тех, кто изображен на фотографии, никто не приезжал к Илоне после того, как Бориса осудили?
— Чего не знаю, того не знаю, врать не буду. Когда у них сабантуи были, я туда не ходила. В середине лета один лысый приезжал, но к Татьяне, Илоны уже не было… да я вам говорила — от Бориса из тюрьмы.
— Да, да, это вы говорили, — Решетников встал. — Что ж, спасибо вам, Полина Евграфовна, на добром слове. За чай, за сухари спасибо. Будем надеяться, соседи у вас окажутся хорошими людьми. Здоровьица вам!
Он ушел, упросив хозяйку не провожать, под шумно разыгравшийся огонь в печи, и этот огонь, запах грибов и мелисы да гудок волжского теплоходика напомнили ему детство, дом, близкий порт на Иртыше, безвозвратно оставшиеся в первом периоде жизни.
«Гипертонический криз можно и спровоцировать, — думал он, выводя «Москвич» на площадь перед мостом. — Теперь не докажешь — оснований для эксгумации никаких, да и права на расследование нет, даже на частное. С тем и остаюсь при своих подозрениях, всегда ваш Викентий Решетников».
Солнце то закатывалось за быструю тучку, то снова игриво подмигивало, и Викентий чувствовал себя под стать погоде — как больной, у которого болит все и ничего конкретного, и вот он стоит посреди поликлинического коридора и не знает, в какой кабинет ему идти. Это состояние вылилось в конечном счете в приступ злости, чрезвычайно обрадовавший Викентия, — какое-никакое, а проявление эмоций, давно забытое состояние, означавшее для него то же, что начало гона для охотничьего пса: куда бы ни привел след, но он взят, и гону быть.
Бензина хватило бы до Дмитрова, но Талдомская АЗС на выезде была пустынна, и он решил заправиться под пробку впрок; сунул наконечник «пистолета» в бак, и когда потекло, задрожало, леденя ладони, снова пробежали мурашки по спине от нахлынувших воспоминаний — боль приходит и уходит, а душа заживает медленнее ран, лекарствами тут не поможешь.
…Вспоминал Викентий полковника из Главного управления угрозыска, куда его вызвали через двадцать пять вышестоящих голов, срочно и непосредственно по непонятной причине, весной девяносто четвертого. «Капитан Решетников по вашему приказанию…» — «Садись, Решетников. Руки на стол!» Высшие чины сгрудились возле него, посматривали на фотокарточки и на руки, морщась и покачивая головами: «М-да, угораздило парня. А ведь похож, похож». «Омскую кончал?» «Один из тысяч в системе, даром что участковый». Викентий терпеливо (молод был и спокоен) ждал, подавляя недоумение от консилиума в полковничьих и генеральских погонах: не списать ли решили? Но почему, если годен, и почему УУР?.. «Такое вот дело, Решетников. Взяли мы тут одну группировочку в составе восьми человек, и «малява» с ними, по которой должны они были встретиться с поставщиком героина Паленым. О нем им известно только то, что кисти рук сильно обожжены — в точности как у тебя…» Перед Викентием лег веер снимков: крупно — похожие руки, крупно же — лицо трупа. «Это наши алтайские коллеги постарались, замочили его в перестрелке, а прикордонники его группу подстерегли по наводке интерполовского агента из «Золотого треугольника». Словом, есть шанс внедриться в их систему. Мы по своим оперативным каналам пропустим слух, что взяли Паленого, а героин его спрячем до поры. Дело рискованное, ну да в нашей профессии без риска не бывает. Если ты на это подпишешься, оперотдел разработает «легенду»… Знал бы Викентий, чего доведетея хлебнуть и как вся его жизнь обернется, — не подписал бы нипочем!.. Но он не знал и знать не мог, понял только, что раз они его нашли и доверяют — значит, надо, а его дело служивое: «так точно» или «никак нет». Карамышев Сергей Никодимович по кличке Паленый фигурой был непримелькавшейся — все, кто его знал, парились на нарах или гнили в земле, а пятьдесят кило высококачественного героина из бирманского мака да обожженные руки должны были стать его визиткой. И началось внедрение. С сизо началось, как полагается, с камеры, из которой Карамышева-Решетникова (или наоборот, вскоре он уж и сам разобрать не мог) ежедневно таскали на многочасовые допросы — для сокамерников, а фактически — на подробный инструктаж. Через четыре месяца Викентий знал о наркотиках все, что возможно, и о «двойнике» своем, и о связях, и о каналах поставок, и тех, кто эти каналы контролировал, — в лица, поименно, по обе стороны границы. Потом был суд — открытый, показательный, и приговор на основании 224-й — «незаконный сбыт наркотических средств, совершенный по предварительному сговору группой лиц, в крупных размерах» — словом, по полной закатали, на всю пятнашку, посадили в «столыпин» и отправили в Соликамск, в зону особого режима, предварительно очищенную от «останкинцев» и прочих москвичей, кто хоть как-то мог бы опознать участкового 157-го отделения Москвы… До «побега», организованного в соответствии с детально разработанным оперативным планом, пришлось тянуть десять месяцев, завоевывая авторитет у зеков, беспрестанно обманывая тех и этих, участвуя во внутрикамерных разборках со ссученными — с одной стороны и разработках — с другой. Вынужденное вероломство выхолащивало душу…