Выбрать главу

«Перековать в полезную часть нации», — пишет некий журналист в «Volkischer Beobachter». Этот веселый шутник заверяет, что коменданты лагерей и эсэсовцы — самые современные и терпеливые воспитатели. Что лагеря с их светлыми и чистыми бараками, душевными и дисциплинированными заключенными — подлинно образцовые школы народного воспитания. Здесь очень редко, пишет «Volkischer Beobachter», можно услышать жалобу заключенного.

Это верно. Мертвые молчат. Молчат и мертвые, и те, кто пока еще живы. Молчат, ибо жалоба означает заточение в темный карцер. Работают, ибо отказ от работы, как и отказ от нее из-за недомогания, влечет за собой тот же результат. И как заведенные механизмы тащатся заключенные на работу, бредут, как призраки, тупо уставившись перед собой. У ослабевшего тела уже нет сил, измученная душа теряет всякую сопротивляемость. Самое большее, на что мы способны, — это затеять жестокую драку из-за покрытой плесенью корки хлеба или гнилой картофелины. В этих условиях даже для последовательниц библейского вероучения завет Иеговы «возлюби ближнего как самого себя» теряет всякое значение. Выходит, такова человеческая природа?

Тем не менее мы надеемся, Дорис и я.

— Допустим, — спрашиваю я, — ты, Дорис, выйдешь отсюда раньше, хватит ли у тебя смелости подать в Берлине ходатайство обо мне? Несмотря на то, что это запрещено?

Такого рода вопросы мы задаем друг другу, строим различные планы, предаемся мечтам, рассчитывая на искреннюю, верную дружбу… Цепляемся за соломинку надежды…

В лагере свирепствует дизентерия. Неудивительно. Мы босиком на лютом морозе грузим уголь. Кое-как доплетаемся до бараков. Лежим все пластом. И я, конечно. Чертовски не везет. В организме все разладилось. Часты обмороки. Мне даже завидуют. Но к врачу не хочет обращаться никто. Знаем, он скажет: «Что, дизентерия?! Оставались бы за стенами, мы вас не звали!»

Спустя несколько дней начинаю понемногу ходить. Но так как я все еще едва держусь на ногах и для работы снаружи не гожусь, мне приказано работать в комендатуре. Писарем. Там я должна составлять списки вновь прибывших. Смотрю на новеньких. В глазах их читаю страх. Однако не могу ни утешить, ни посоветовать, как им себя вести. В помещении полно эсэсовцев из караула, некоторые развалились на стульях, нарах или за письменными столами, смеются собственным глупым остротам. Невозможно представить, насколько бессодержательна и пошла их болтовня. Иногда мною овладевает такое уныние и чувство безысходности, что нервы не выдерживают. Сижу и реву. Именно в те минуты, когда эсэсовцы в своей идиотской шутливой манере говорят о заключенных. И тут же перемежая «остротами», решают человеческую судьбу. Просто от скуки. В большинстве случаев речь идет о женщинах, которые либо уже сидят в темной камере, либо должны быть туда брошены. Так, о какой-либо заключенной можно вдруг услышать: эта завтра отдаст концы.

Но чаще всего они говорят совсем о другом. О смертных приговорах. О приговорах, вынесенных матерям, чьи сыновья запрятаны в специальные заведения или у родственников-нацистов. Этим юношам нацепили форму гитлерюгенда — молодежной организации фашистской Германии, их воспитывают в духе безграничной преданности фюреру.

Завтра отдаст концы! Пошлые остроты. Смертные приговоры, не подлежащие обжалованию. «Моя честь — верность». Когда вечером рассказываю об этом Дорис, мы задыхаемся от ярости, хотя и понимаем, насколько это бессмысленно, и шепчем самые какие ни на есть отвратительные ругательства: свиньи проклятые… дерьмо собачье… Если молчать, можно задохнуться.

Эти дьяволы лишены всяких человеческих чувств. Допустим, но неужели, спрашиваем мы себя, в них не осталось ни капли совести? Разве нет в человеке врожденного и достаточно сильного чувства страха перед возмездием за совершенные им преступления? В человеке — да. Но это не люди. Горе тому, кто покажет здесь, что у него есть нечто, хотя бы отдаленно похожее на совесть. Комендант лагеря собственными руками прикончит его. Каждого, включая серых волчиц.

Вместе с тем здесь имеется своего рода попечительница. Правда, «печется» она не о нас, а о книгах. Она ведает библиотекой. У нее нет собаки. Нет, разумеется, и сердца. В стенах библиотеки влачит она тупое, бесполезное существование. Ей доставляет, по-видимому, удовольствие атмосфера смерти и гибели, горя и страданий. Меня временно выделили ей в помощь для заполнения библиотечных формуляров. Никогда в жизни не встречала я более брюзгливого, тусклого, буквально покрытого плесенью чинушу. Педантично подчеркивая разделяющую нас дистанцию, она постоянно избегает прямого обращения ко мне. Среди тех, кто работает здесь, заключенная я одна. «Надо заполнить вот этот формуляр…» — говорит она с кислой миной, не удостаивая меня взглядом. Я говорю «да», «слушаюсь».