— Выпей чарку! Маленькую! — говорит он.
— Ни за что!
— Послушай, ничего с тобой не случится. Ты что, вступил в общество трезвенников?
— Не поэтому. Не могу. Противна она мне!
— Тогда кружку пива?
— Знаешь, не хочу, Гото. Оно горькое.
Гото смеется: это «горькое» ему и хотелось услышать. Сам он был таким «пьяницей», что, если бы и другие последовали его примеру, трактиры пришлось бы закрыть, однако Гото полагал, что, сидя за стаканом водки, или вина, или за кружкой пива, можно ввести в заблуждение агентов. Иногда и мне хотелось выглядеть посолиднее, но пиво и в самом деле казалось мне горьким. Тогда я заказывал себе красного лимонада в бокале, чтобы мы оба казались горькими пьяницами.
Радиоприемник, на который никто не обращал внимания, вдруг что-то забормотал, но так тихо, что ничего нельзя было разобрать. Ресторан сразу будто вымер. Тишина нахлынула, как беда. «Облава, что ли?» — спрашиваем мы друг друга взглядами. У меня замирает сердце, оно бешено колотится в груди и будто стынет от страха.
Меня охватывает ярость. Совесть мучит меня: я не могу себе простить, что мы пришли сюда. Зачем мы здесь? Ну вот тебе! Ведь мы, как люди, пошли в ресторан, чтобы хоть раз поесть по-человечески! Если мы пропадем так глупо, никто нам этого не простит...
Официант, прыщеватый румяный юноша, подходит на цыпочках и, будто умирает, шепчет:
— Господа, его величество царь...
Испуг мешает ему закончить фразу; он, кажется, смертельно боится произнести слово «умер».
Этого ждали. Накануне газеты сообщили о тяжелой болезни царя, утром — об улучшении состояния; значит, следовало ожидать сообщения о смерти. И все-таки — бомба! Даже я испытал какое-то неприятное чувство, похожее на тревогу: что теперь будет?
Раздался шум отодвигаемых столов. Все вскочили на ноги и застыли в безмолвии.
И вдруг будто черт дернул меня за язык.
— Ну как тебе мертвый царь? — тихо сказал я Гото, и он затрясся от смеха.
С кем не бывало такого? В самое неподходящее время взбредет вот эдакое на ум и — пожалуйста!.. «Ну как тебе?» было нашим любимым обращением... Смерть царя мало нас волновала, уважения к нему мы не испытывали. Я сдавленно смеялся, и, глядя на меня сзади, можно было подумать, будто я плачу, но стоило взглянуть на мое лицо... Дрожь прошла у меня по телу, когда я, обернувшись на какие-то новые звуки, увидел, что офицеры, заполнившие небольшой зал, выхватили шашки из ножен, салютуя ими! «Еще зарубят нас, — подумал я, — за милую душу зарубят, и все их за это похвалят!..»
Когда посетители уселись, мы, прикрывая лица ладонями, чтобы сойти за плачущих, заплатили по счету и почти бегом бросились в отдаленную часть парка, чтобы там дать себе волю:
— Ну как тебе мертвый царь?!
София уже была охвачена тревожным, настороженным шумом. Звонили колокола. Только у кого-то, кто еще не знал о случившемся, патефон во весь голос распевал песенку о Лили Марлен.
На тихой улице Ивац-воеводы, рядом с военной академией, есть дом, где я чувствовал себя как у родных. В те годы подполья я во многих местах находил убежище и сердечный прием, но вряд ли где мне было так хорошо. И сегодня, стоит мне пройти мимо, меня охватывают теплые воспоминания и грусть, грусть потому, что тех людей там уже нет... Это был дом Николы Пушкарова. Садик перед фасадом, полукруглая, похожая на алтарь прихожая, окошко на кухне, из которого в случае необходимости можно было выпрыгнуть и скрыться...
Я уже писал об этом замечательном, милом человеке — Николе Пушкарове, воеводе и почвоведе. Остается лишь добавить, что это он предоставил мне свой дом. Сам он оставил его навсегда несколько месяцев назад.
В мае — июне сорок третьего года с квартирами стало совсем плохо. Мне некуда было пойти, поскольку самые фантастические варианты я уже использовал. Хозяева многих квартир были арестованы. В некоторые места я не решался идти, опасаясь, что за ними установлена слежка. Не всегда я мог рассчитывать и на ремсистов района, а квартиры необходимо было предоставлять и партийцам.
И я пошел к тете Славке Пушкаровой.
Мне было неловко, поскольку, хотя и с благородной целью, я не мог сказать этой женщине правду. Просто попросил у нее разрешения приходить, чтобы спокойно готовиться к экзаменам, иногда переночевать, хм... хм... не становясь обычным квартирантом. О том, что я подпольщик, она не знала. Так было лучше всего на случай провала.
— Зачем ты, Гошо, всегда спрашиваешь, можно ли прийти? Ведь ты знаешь, как дядя Кольо тебя любил? Будь здесь как дома!
Эта душевная щедрость объяснялась не только преданностью к дяде Кольо (который наверняка сказал ей, чтобы она приютила меня в случае необходимости), но, конечно, и ее революционной юностью. В 1903 году Славка Чакырова, учительница из города Струга, в корсете носила динамит для участников ильинденьского восстания[20]. Потом два года провела в страшных условиях турецкой тюрьмы в ожидании казни, пока русскому консулу не удалось спасти ей жизнь. Такой человек мог с пониманием отнестись ко мне.
20
Народное восстание, вспыхнувшее в ильин день (2 августа) 1903 года в Македонии против турецкого ига. —