В Пирдопе оставили нас во дворе участка, затем на грузовике отвезли в Саранцы, а оттуда в Мездру. За все это время нас ни разу не кормили. В Мездре мы встретили другую такую же группу, как наша. Они тоже не знали, куда их гонят. Братишка мой, десяти лет, был болен, уже задыхался. Мать бросилась в ноги одному стражнику — просила его достать лекарства. Стыдно мне было, не мог я на это смотреть, оттащил мать, а она все кричит: «Неужели я и этого потеряю?» На этапном пункте в Горна Оряховице, куда нас привезли, камеры были забиты арестованными. В нос ударила вонь, нечем было дышать. Едва открыли дверь, как навстречу нам бросился какой-то страшный человек. Штаны с него сваливались, руки были связаны. Окровавленный, он кричал что-то непонятное. Мы было отпрянули, но нас вместе с ним пинками загнали в камеру. Весь пол и нары были загажены. Безумный все бросался на нас, пока мы с трудом не успокоили его...
В Попово в подвале по колено в грязной воде содержались изможденные люди. Их не выпускали оттуда сорок дней, а потом, как нам стало известно, расстреляли.
Нас разбросали по селам. Мы попали в Паламарцы. Поставили на квартиру к одному пьянице. Ты бы видел, какие люди бывают! Пропил он свои двести декаров[135], и дома у него больше ничего не осталось.
Как-то ночью пришли два человека и оставили нам целый мешок продуктов: «Не бойтесь, мы за вами присмотрим!» Только благодаря этому мы и уцелели...
Христо Тороманов жизнью своей заплатил за верность. Не выдал он, что его пастушеская хижина, где он жег древесный уголь, является партизанской базой. Этот простой беспартийный антифашист остался верен сентябрьским и апрельским событиям, не мог он стать и полицейским доносчиком, как ему это предлагали. «Доблестный генерал», не колеблясь, приказал расстрелять Христо Тороманова, отца пятерых детей, и Ивана Кривиралчева, шестнадцатилетнего патриота из Копривштицы...
Ваньо с трудом вытаскивал ноги из глубоких провалов, которые оставляли в снегу тридцать солдат из «охотничьей» роты, шедшие цепочкой, след в след. Руки его были свободны, не связали его и с бай Христо. Объяснялось все просто: куда они побегут, если вокруг снегу по пояс? Солнце слепило. Таким ярким оно может быть только в горах. Вдруг у Ваньо потемнело в глазах, закружились в хороводе стволы буков, а река заблестела будто прямо над головой. Солдат ударил его прикладом, и Ваньо остановился. Ударов он уже не ощущал, но ему хотелось закричать, когда они начали бить бай Христо Тороманова, однако сил не было. Худой, в рваном сером пальто, с посиневшим, помятым, почти неузнаваемым лицом, бай Христо еле шел. Уже в первый день его так страшно избили, что он хотел выброситься из окна на солдатские штыки. Товарищам с трудом удалось удержать его. А зачем? Чтобы только дольше мучиться? И тело, и сердце Ваньо будто уже и не испытывали больше боли, но его охватывало отчаяние, когда он вспоминал о пятерых детях этого несчастного угольщика.
«Может быть, нас не убьют? — думал Ваньо. — Сказали, поведут в Стрелчу. Но почему этой дорогой, через горы? И пешком? Нет, засветло не убивают. Наверняка хотят, чтобы мы показали партизанскую землянку под Бунаей. Как бы не так!..»
Черный тулуп из домотканого грубого сукна был слишком тяжел для него, но в нем он чувствовал себя старше, почти взрослым мужчиной, и ощущал, как что-то родное защищает его (тулуп был отцовским). В действительности же он выглядел в нем совсем маленьким. Поручик, молодой, высокий, упитанный, опять остановился и принялся рассматривать его: паренек весь потерялся в своем широком тулупе. Было что-то очень печальное в этом мальце. И дело тут не только в тулупе. Лицо мальчишки почернело — совсем его замучили. Чтобы подавить в себе человеческое чувство, которое он вдруг испытал к этому парнишке, поручик вспомнил свои же слова: «Такого закоренелого гада я еще не видел». Эту фразу знали все стражники и агенты... Знал ее и Ваньо и тайком гордился такой оценкой.
— Шагай, не то вырву тебе кадык! — Поручик стукнул его по голове. Паренек зарылся руками в снег, но тут же выпрямился. «Как им не надоело?»