Я рассказал вам достаточно. Я не люблю мысленно возвращаться к старым работам, среди прочего и потому — как я уже говорил, — что по прошествии какого-то времени занимаюсь уже чем-то другим, и, если буду оглядываться на старое, мне это пользы не принесет. Кроме того, эта последняя книга стала для меня чем-то единственном в своем роде, ужасным. Поможет ли другому то, что я рассказал? Не знаю. Подводя итоги, скажу еще: нужно учиться видеть инородное, чуждое. Иначе загадочное после десятикратного повторения уже не будет восприниматься как загадочное. Я не пишу ни трудные книги, ни легкие. Я предлагаю вам рассмотреть какие-то проблемы — которые, как я подозреваю, для вас новы и чужды. А «трудны» такие проблемы или «легки», никакого значения не имеет: как к ним относиться — частное дело читателя.
Живите же долго и счастливо — Балладеска, Мардук, исландские вулканы, гренландские глетчеры, Венаска, гиганты. По плодам нашим узнают нас[18]. Вы — это и я, и не-я. Я рад, что я не какой-нибудь нюхач, что я принял вас как добрый хозяин, когда вы гостили у меня в доме[19]. Я не выспрашивал, откуда вы и куда. Чтобы понять друг друга, нам достаточно рукопожатия и взгляда — и теперь тоже, когда я провожаю вас, дорогих и прекрасных, до порога.
ЧТО ЖЕ МНЕ ДЕЛАТЬ, если я хочу рассказать о тебе. Чувствую, что не вправе произнести о тебе ни слова, не вправе даже отчетливо о тебе подумать. Я назвал тебя «ты», как если бы ты, подобно мне, был некоей сущностью, животным растением камнем. Но уже в этом вижу свою беспомощность, и… что любое слово тщетно. Я не осмеливаюсь подступиться к вам близко — вы, Чудовищные, чудовища, несшие меня по свету и доставившие туда, где я есть какой есть. Я только игральная карта, плывущая по воде. Тогда как вы, Тысячеименные Безымянные, — те, кто поднимает меня, приводит в движение, несет на себе, искрашивает.
Я уже много чего написал. Но вас я обходил стороной. Со страхом от вас отдалялся. Да, в моем смирении перед вами была и толика страха — перед оцепенением, одурманенностыо. Признаюсь, вы всегда присутствовали, как страшное, в темном закоулке моего сердца. Там я вас спрятал когда-то, а двери закрыл.
Теперь я скажу — не хочу говорить ни ты, ни вы — о нем, Тысяченогом-Тысячеруком-Тысячеглавом. О нем, который вроде свистящего ветра. Который огнится в огне: языкастый-горячий-голубой-белый-красный. Который холоден и горяч, потрясает молниями, громоздит облака, льет на нас сверху воду, магнетически шныряет повсюду. Который притаился в хищнике, двигает прорези его глаз влево-вправо, нацеливая на лань, — чтобы тот прыгнул-схватил, чтобы челюсти открылись и захлопнулись. Который внушает страх ланям. Перед их собственной кровью, что прольется и будет выпита другим зверем. Перед Тысячеликим, который дышит, испаряется, распадается, соединяется, развеивается, будучи веществом камнем газом. Всякий раз — новое дыхание и новое испарение. Всякий раз — новое потрескиванье-спекание-развеиванье.
Каждую минуту что-то меняется. Здесь, где я пишу: на бумаге; и в текучих чернилах; и в характере дневного света, который падает на белый похрустывающий лист. Как морщится эта бумага, образуя под пером складки… Как сгибается и разгибается само перо… Моя рука, которая направляет его, перемещается слева направо и, добравшись до конца строки, опять возвращается налево. Я пальцами ощущаю ручку: благодаря нервам, омываемым кровью. Кровь течет внутри пальца, других пальцев, ладони, обеих ладоней, пронизывает руки и грудь, все тело с кожей мышцами внутренностями — попадая даже в отдаленнейшие полости закоулки ниши. Так много изменений в сидящем здесь существе. А ведь я — только один-единственный, крошечный кусочек пространства. На моем столе, покрытом белой скатертью, увядают три желтых тюльпана, каждый их лепесток — необозримое богатство деталей. Рядом зеленые листья белого и красного боярышника. Под окном, на газоне, — анютины глазки, незабудки, фиалки. Сейчас май. Я не считал, сколько деревьев, цветов, разных трав помещается в скверах и парках моего города. С каждым листиком, стеблем, корневищем ежесекундно что-то происходит.