Перед глазами, всплывая из небытия, встает фигура Отца, его уверенная осанка, энергичные жесты; лишь незадолго до смерти, когда тело Отца совсем истаяло, движения его стали скованными и нерешительными. Отцовские руки Подросток видит как живые, точно перед ним прокручивают цветную кинопленку: они совсем близко, и хочется за них ухватиться. Никогда ни у кого из взрослых не видел он этого необычного жеста раздвинутых и чуть вывернутых ладоней, которым Отец как бы говорил, извиняясь: что поделаешь, старина, выше головы не прыгнешь — или: тут я бессилен, сие от меня не зависит — вот примерно что означал этот жест, всегда успокаивающий и трогательный. Отец не считал себя всемогущим и признавался в этом легко и просто, точно так же он признавал и свои слабости. За другими Подросток ничего подобного не замечал. Никогда. Впрочем, недостатков у Отца было мало — может, потому он и признавал их с такой легкостью.
Да, он сидел за обитой кожей дверью, где покой его охраняли отсвечивающая матовым блеском резная мебель с рельефным узором из завитушек, цветов и листьев, кремового цвета камин и мягкие вышитые салфетки и где тусклый естественный свет, проходя сквозь хрустальные стаканы и пепельницы, разбрызгивался мириадами радужных искр.
Отец проник в этот мир.
Дверь, как огромная, пухлая, решительно поднятая ладонь, преграждала путь рвущимся в кабинет звукам. Снаружи стучала пишущая машинка, звонил телефон, слышались слезливые жалобы, которыми тут, казалось, пропитаны были даже стены, в крашенных масляной краской коридорах нервно барабанили пальцы возмущенных истцов, в темных закоулках прятали свой испуг свидетели, шаркали ноги осужденных, с трудом отрываемые от пола, который точно магнит притягивал и удерживал их, не желая отпускать.
Но Отец, несмотря на протестующе поднятую ладонь обитой двери, был с головой погружен в это странное море звуков. Ведь в зале заседаний все и вся обнажается, тайны темных закоулков становятся явью и взвешиваются на весах правосудия. В своем кабинете Отец обычно сидел за столом, полуобернувшись к двери. И только в последнее время стал плотно прикрывать звуконепроницаемые створки, чтобы лицо его, искаженное болью, могли видеть лишь белые папки, помеченные черными номерами. Два года он жил будто приговоренный к смертной казни, не зная, какой из дней окажется для него последним, и все два года — молчал.
В последние недели поговорить с ним Подростку не удалось: Мать не пускала его в больницу, где в душной, пропитанной страхом атмосфере человек с первого шага испытывает ощущение, будто из легких загадочным образом выветрилось вдруг все, что хоть чуточку напоминает о внешнем мире. Со всех сторон его атакуют тяжелые запахи пота, страданий и боли вперемежку с дурманом операционных и перевязочных.
Нет, с Отцом он не говорил, но видел его.
Помог ему — неожиданно быстро и просто, за серию марок — его одноклассник Ферике, тщедушный и робкий малый, пользующийся всеобщим покровительством. Его мать — она работает в больнице уборщицей — провела Подростка через приемный покой в подвал хирургического отделения, где тот, дожидаясь подходящего момента, укрылся в каморке уборщиц.
Огромный подвал, целое подземное царство, походил на лабиринт. Таинственный и безмолвный, с извилистыми проходами, настоящими комнатами и открытыми трехстенными нишами.
В комнате, где он спрятался, стоял едкий запах карболки. Неподвижно свесив ребристые хоботы, холодно блестели сигарообразными и прямоугольными корпусами пылесосы. Мертвые складки синих халатов, ощетинившиеся ежовыми иглами швабры и окаменелые груды тряпок — все здесь нагоняло на Подростка неимоверный страх. Он стоял в неподвижном немом ожидании, не в силах даже переступить ногами, приросшими к каменному полу, как к постаменту.
Наконец появилась уборщица — запыхавшаяся, с мокрыми пятнами на подоле халата. Ее распухшие ноги были затянуты в потрепанные парусиновые ботинки с высокой шнуровкой. А из-под плотно повязанной косынки упрямо выбивались золотистые прядки волос.
— Можно идти, обход закончился, — прошептала она, тронув Подростка за плечо.