Выбрать главу

— Постой, постой, — остановился Егор. — Так он и сказал: «На коллегии?»

— Так и сказал. А что?

— Отец-то выходит, не спроста заставил меня записывать болезни стана. Ну, хорош! Не сказал, что для коллегии нужно.

— А, может он ещё официально не получил приглашения,— вступилась за Лаптева-старшего Настя. 

— И то верно, — согласился Егор. — Хорошо, если бы пригласили. Пусть знает высокое начальство, чем живем-дышим.

Про себя Егор решил: «Я теперь до корня добираться буду».

Подошли к белому пятнадцатиэтажному дому, стоявшему, как на ногах, на квадратных столбах. Этот дом в городе был построен как экспериментальный.

Заглядевшимся на него людям он как бы говорил: «Стою, как видите. Могу и ходить научиться».

Насте давно выделили здесь квартиру — в расчете на то, что и дед её будет тут останавливаться.

— Я дома! — весело сообщила Настя. — В гости не приглашаю, теперь уже поздно, а в другой раз прошу.

Она протянула руку Егору, крепко пожала её и скрылась в дверях подъезда.

6

Бродов наконец заехал к своему фронтовому другу Павлу Лаптеву.

Жена Лаптева Нина Анатольевна встретила Бродова просто, со сдержанной улыбкой, как старого, дорогого знакомого, но в чем-то провинившегося. В доме Лаптевых Вадим как будто был своим, равным, и даже будто бы не пропадал надолго, потому хозяева не задают никаких вопросов, не ахают, не охают: Павел сидел напротив за столом и внимательно разглядывал друга, изредка качал головой, говорил как бы сам себе: «Ну ты изменился, Вадим, поседел и весь как-то окреп, округлился, — вид у тебя стал важным». Поворачивался лицом к кухне, кричал: «Нин, ты скоро там?» И опять рассматривал друга, словно редкую фотографию. Нина время от времени выходила из кухни, доставала что-нибудь из серванта, коротко взглядывала на гостя, улыбалась просто и душевно.

Нина — вторая жена Лаптева, первая у него умерла вскоре же после женитьбы — это Вадим знал, и теперь видел, что жена у Лаптева молодая — ей не больше тридцати пяти лет. Ходила она бесшумно,  плавно. Очень она была красива, жена Лаптева — прямая, с длинной талией, белыми волосами и румяным лицом. Не от такой ли вот северной неброской красоты, — подумал Бродов, — пошла мода белить и «серебрить» волосы, как делают его жена Ниоли и дочка Жанна. Вспомнив о жене и дочери, он стал невольно сравнивать Нину с Ниолей, с удовлетворением отметил, что Ниоли изящней, женственней, она следит за речью, манерами, может быстро оценить внезапно сложившуюся обстановку и повести себя подобающим образом; то есть так, чтобы люди чувствовали, что она жена большого человека и что к высокому положению они с мужем пришли не случайно. Бродов ценил это качество в своей жене, он втайне благодарил судьбу за то, что ещё в институте встретился с Ниолей. Её отец помог Вадиму после института остаться в союзном министерстве и вскоре занять видное положение в одном из управлений, начальником которого был приятель тестя. Впрочем, думая о Ниоле, он поймал себя на мысли, что старается оправдать её перед самим собой, защитить от критических ноток, которые хотя и слабо, но уже возникли в его сознании, и рождались они от сравнения Ниоли с Ниной, её естественной привлекательной простотой, её смущенной улыбкой, идущей от искреннего, уважительного отношения к людям. Он не однажды подумал: «Такую бы картину, да в дорогую раму, в обстановку Ниоли, её среду, наряды...»

Поймал себя на мысли, что думает только о хозяйке.

— Ну что ты на меня так смотришь? — сказал Павлу.

— Ищу прежнего Вадима.

— И как — находишь?

— Важный ты стал. Как же — директор!.. И бороду отрастил. Нин, ты посмотри, какая у него борода!..

— Да и ты, по слухам, не из последних? — как-то деланно и не своим голосом проговорил Бродов. И при этом тронул пальцами бороду, словно желая удостовериться, на месте ли она.

— Нет, конечно. Стан-то у нас, говорят, самый мощный в мире. А я главный оператор — тоже шишка!

Последними словами Павел как бы снял налет хвастливости со своей речи, но чувство гордости своей профессией и своим делом Павел не скрывал. Слова «... самый мощный в мире» он говорил с явным нажимом.

Этими словами он как бы объяснял, оправдывал резкую, грубо обнаженную телеграмму, которую там, в Москве, после Ученого совета, послал Вадиму. Как бы говорил: «Со станом шутить нельзя».

Но Бродов о телеграмме — ни слова. Будто и не получал её. Для него было странным и неприятным присутствие здесь же, за широким квадратным столом, всей семьи Лаптева: по правую сторону от него сидел Егор, сын от первой жены; он хоть и редко включался в беседу, но принимал в ней участие; слушал внимательно, смеялся, когда было смешно, и насупливал темные отцовские брови, когда речь шла о серьезном, важном, или когда фронтовые друзья вспоминали товарищей, павших в бою. Тарасик, трехлетний карапуз, сидел на коленях у отца, смотрел на гостя, как на диво, синими мамиными глазами и уж, конечно, ни под каким бы предлогом не оставил компанию, не увлекся бы другими делами. Десятилетняя Ира была важнее и серьезнее других, она помогала на кухне маме, но время от времени подходила к отцу, прижималась к его плечу, а то садилась на стул и бесцеремонно, с детским простодушием смотрела на гостя. Вначале Бродова раздражал демократизм семейства Лаптевых, но вскоре он отнес это к отсутствию должного воспитания и перестал обращать внимание на ребят. Однако он пересмотрел и эту точку зрения и стал склоняться к другому заключению: заметил взаимное доверие и чистоту отношений в семействе Лаптевых. «Ведь они знали о моем предстоящем визите,— думал Бродов,— И вот теперь встречают меня, как своего человека. Да, конечно, думал Бродов, это несомненно так, и это как раз то, что отличает семью Лаптева от моей семьи. У нас во всем дух обособленности — я не знаю друзей Ниоли, Жанны и сына Аркадия. Им нет дела до моих друзей... Бродов невольно представил, как бы встретились они с Павлом в его собственной квартире на улице Горького в Москве,— конечно, Ниоли была бы рада, и дети хорошо бы приняли фронтового друга, но, пожалуй, никто бы из семьи Бродова не проявил такого интереса к беседе друзей, их воспоминаниям; никто бы не сидел вот так кружком — если бы даже их просили об этом! — и тут уж дело, конечно, не в воспитанности, ни в высоко развитом чувстве такта, а в отношении к отцу, его миру, во взаимоотношениях членов семьи друг к другу. Думая об этом, Бродов мысленно выругал себя за проклятую привычку к самоанализу. «Так же бы обрадовались нашей встрече!» — ругнул себя в сердцах и отмахнул навязчивые мысли, стал спрашивать Павла о стане.

— Ты бы рассказал, как идет стан. Вернее, как он стоит. А?.. Он ведь больше простаивает. У нас, в Москве, много говорят о его несовершенстве. Ругают Фомина, его манию к станам-великанам. Старик, по слухам, благоволит к тебе. Ты вроде главного испытателя станов — знаешь, как у авиаконструктора есть свой любимый летчик-испытатель?..

Лаптеву понравилось сравнение оператора с летчиком-испытателем; он мысленно перенесся в цех, окинул взглядом стан с летящим по рольгангам огненно-белым листом. Самолет — что?.. Ну, скорость, ну, опасность—все, конечно, есть, а тут стан, громада!.. Силы в нем, пожалуй, больше будет, чем во всех лошадях мира,— каково-то одному человеку вожжи в руках держать!.. Лошади несут, скачут во весь опор. Попробуй ошибись.

Павел бы хотел обо всем этом сказать своему другу, да боялся, как бы в хвастовстве не обвинил его товарищ. К тому же и не мастер он говорить высокие слова. Нет, не скрытный человек Павел Лаптев, не таится он от своих друзей — и хоть перед каждым встречным он не стал бы выворачивать душу, но перед другом он готов и открыться. Да вот беда: не спор он на язык. Не может, как другие, живописать словами. Иной и анекдот расскажет, шуткой-прибауткой сыпанет, и все в лыко, «не в обиду и тягость, а в умиленье и радость», а ему, Павлу, не дается красное слово. Вот и придерживает он язык за зубами. Зато не излитое в дружеской беседе долго торчит занозой в сердце, и томит душу, и мутит. Иной раз и спать не может от избытка чувств—все равно каких: горьких или  счастливых. Тут бы ему открыться настежь — жене ли, сыну или другу — ан нет, не любит он в слова переливать чувства.