Выбрать главу

— Однако позволь! — очнулся от своих дум Павел,— Какая мания? Кто ругает старика?.. За какие грехи?..

Тарасик потянулся к уху отца, тихо, горячо зашептал: — Пап, какой старик?.. Тот длинный... На спине меня катал?..

Нина взяла у отца сынишку, понесла в другую комнату. Бродов проводил её взглядом; Нина, как магнитом, тянула взгляд Вадима, и он не мог от нее оторваться. Там, в другой комнате, ловким движением подбросила она к люстре мальчика,— и платье, плотно прильнув к телу, обозначило прямую сильную спину. И вновь с ней рядом Вадим увидел Ниоли: мелкие шажки, маленький хрупкий носик, фарфоровый цвет лица. И сутулая, как у девочки-подростка, спина. «Сутулая?.. Но разве моя Ниоли... Да, да,— в чем же ты сомневаешься?.. Да разве ты раньше не замечал?.. И маленькая, и сутулая... Она у тебя кукла. Фарфоро-сахарная кукла...»

— Так извини...— заговорил Вадим.— Ах, да — кто ругает? Обыкновенно, кто — противники!.. Истина она, Паша, в спорах рождается. Одни — за, другие — против... Наука!

Павел помрачнел, как-то криво, недобро улыбнулся и метнул на друга огонь потемневших глаз.

— А ты, Вадим, к кому примыкаешь — не к тем ли... противникам стана?..

Бродов узнавал прежнего Лаптева — взрывистого, горячего — то чувствительного ко всему доброму, красивому, то в одно мгновение могущего превратиться в бойца. Уж кто-кто, а Бродов-то знал своего командира.

Вадим не торопился отвечать, выискивая помягче выражения и думая, как бы неосторожным словом не взбеленить Павла. Его неожиданно осенила мысль: Павел на другом берегу, на берегу противника. Узнай он мое отношение к фоминскому стану, пожалуй, начнет борьбу — так начнет, не дай бог!..

Бродов представил на миг, что перед ним не Павел, а незнакомый человек, и рядом с этим незнакомым металлургом сидят другие,— и все они, так же, как Павел, верят в фоминский стан, и как Павел, не верят Бродову. И что поразило Бродова больше всего: его фронтовой товарищ, будучи рядовым в семье металлургов, имеет свое убеждение в делах, далеких от повседневного мира рядовых, он и судит о стане как инженер... А что, как если и другие рабочие понимают суть технических баталий, если они сердцем чувствуют полезное для себя дело?..

Бродов, как обычно, стал подвергать сомнению свои выводы, и уже через минуту-другую от них не осталось следа. Он внутренне посмеялся над ложной тревогой. «Чепуха какая-то!.. Ты как та пуганая ворона — куста боишься».

Павел, не дождавшись ответа, уверенным голосом продолжал:

— Новому стану — цены нет. Вот автоматика — дрянь! Приборчики разные, щитки-панельки. Они-то нас и держат. Гирями на ногах повисли!..

«Все такой же»,— подумал Бродов о Павле. Вспомнил, как в войну, в землянках, в дождливую погоду, летчики, лежа на нарах, вели неспешные беседы, и как Лаптев, в отличие от всех, ничего не вспоминал, ни о чем не рассказывал, а лишь вставлял свои короткие реплики, бросал камни-слова. Обо всем хорошем говорил: «Цены нет». Если к самолетам кухня ехала, скажет: «Корм везут». Грубовато, но не пошло. Скажет, запомнишь.

— Тут недавно коммерсанты из-за границы были,— продолжал Лаптев.— Стан у нас хотят покупать, но без автоматики. Говорят, автоматику в Англии купят. А нам каково? Позор!.. В космос корабли запускаем, а тут от Англии отстаем. Англия!.. А, Вадим?.. Ведь это не наука наша виновата. Я в советскую науку верю. Стан наш к портачам в руки попал. Они тут напортили. Я так полагаю, ты этих портачей знаешь.

Слова-гранаты все ближе ложились к цели. Павел бросал их, а сам думал: «Возьмем тебя, сучий сын, за бока, возьмем... Знаем мы, в каком гнездышке вылупляются дефекты автоматики».

— Я-то их, конечно, знаю,— невесело улыбнулся Бродов,— Институты разные, лаборатории... Есть и головной институт — он основную часть работ по автоматике выполнял. Между прочим, я там директором, Паша.

— Так что же? — нажимал Павел. — Наука, что ли, наша не дозрела? Может, и впрямь англичане нас обскакали? Как немцы в начале войны с самолетами.

Помнишь, мы на ишаке   фанерном войну начинали, — скоростёнка едва за триста переваливала, а у немцев «мессеры» с металлической обшивкой и скорость полтысячи километров. Вот тут и угонись за ними. Ребята наши как свечки горели. Целый год ждали, пока «яки» наши да «миги» подошли.

Лаптев не торопился осуждать друга, он хотел спокойно во всем разобраться. Втайне надеялся, что Бродов разуверит его в прежнем мнении, представит в свое оправдание доказательства. И тогда бы он с легкой душой попросил бы у Вадима прощения. Сказал бы «А я и на тебя грешил. Извини за телеграмму. Вижу — не виноват ты».

— Тут иное дело, — в раздумье заговорил Бродов.— С автоматикой мы не отстаем от Англии, наоборот. Иначе не штурмовали бы космос,— дело тут, Павел, в другом. Что будет, если крылья истребителя удлинить втрое, а мотор оставить прежний, вместо фюзеляжа поместить трамвай?.. Нелепо?.. Да, такое и вообразить невозможно. Но представь: со станом случилось нечто подобное. Его размеры, скорость, усилия валков — все вышло из пределов разумного, допустимого. Конструктор не согласовал его с системами управления...

Павел насупился, сжал на груди кулаки:

— Механическая часть стана выдерживает. Ты, Вадим, зря не греши. От перегрузок ещё не было поломок. Наконец, что ж Фомин? Он академик, авторитет у вас в науке.

— Потому и позволяет себе... не считается с нами,— подхватил Бродов.— Он и сам неуправляем. Эх, Паша!..— Бродов махнул рукой:— Будь моя воля, я бы поубавил власть авторитетов!.. Надоели!.. Вознесут его на пьедестал, он и пошел дрова ломать. А люди смотрят, умиляются. Как же — авторитет, голова!.. Пока-то, суд да дело, разберут!..

Вадим повернулся к Егору, настороженно, испытующе смотрел на парня:

— Они больше всех страдают, молодежь!..

Бродов смотрел на молодого Лаптева, старался установить с ним контакт взаимопонимания. Парень не казался ему таким злым, агрессивным, каким представил его Феликс в разговоре сразу после комсомольского собрания.— Феликс информировал брата о готовящейся «бомбе» — письме в газету о том, как «зло, агрессивно» выступал сын твоего фронтового дружка». И ещё Феликс обронил такие слова: «... подзуженный отцом». И про дочку академика что-то говорил, словом, заговор отцов и детей.

Егор во всё время разговора молчал, но мысленно принимал живейшее участие в споре. Ему нравился столичный гость, и все его слова он принимал на веру; в них для него звучала новая эпоха, буйство горячих голов молодежи, недовольство старым, отжившим, он даже в самом тоне Бродова, в его скептических минах и ужимках, когда речь шла о Фомине, — значит, о старине — в едва скрываемом раздражении, которое проявлялось всякий раз, когда отец пытался что-нибудь защитить от критики,— во всем Егор находил созвучье своим думам, взглядам на мир, своему настроению. Бродов ни о чем не говорил определенно — не бранил старого, не судил настоящего,— и о Фомине он говорил такие слова, что не сразу поймешь: принимает он его или отрицает; но в то же время в каждом его слове слышался скепсис, снисходительная ирония — все то, что отличало глубокий ум, мыслящую личность. Егор верил: вот если бы дали волю таким, как Бродов, они бы все дела повели по-новому, и люди бы стали жить иначе, лучше. Особенно молодежи было бы тогда хорошо и вольготно. Егор хоть и не вступал в разговор, но на ум ему по ходу беседы являлись слова, составлялись целые фразы. «Шутка ли,— комментировал Егор Бродова,— он директор московского института. Кого-нибудь там не поставят». Или, слушая отца: «Работяга!.. Что с него взять?..» В другой раз поднималась обида за отца: «А на фронте отец был ведущим! Командир!..» И потом, устремляя взгляд в сторону, размышлял о судьбе, о счастье, как оно по-разному светит людям.