Павел снова сел за стол. Вадим задумчиво смотрел в окно. Егор молчал.
— Хватит! Развесили нюни! — грохнул кулаком по столу Павел. И крикнул на кухню:— Хозяйка! Мечи на стол калачи! А ты, Егор, сходи за Шотой. И не говори, кто к нам приехал. Скажи, отец зовет.
— Шота здесь? Гогуадзе...
Бродов старался выразить радость, улыбнуться, но голос его и жесты выдавали испуг. Он знал: Шота потерял обе ноги. Из-за него, Бродова, потерял. Но почему ликует его друг? Павел. Почему, с какой стати в глазах его, синих, как у ребенка, пляшут счастливые огоньки?..
— Садись. Чего всполошился?
Вадим вдруг вспомнил: командир скрыл от Гогуадзе причины его ранения. Великодушно скрыл. И потом, конечно, не сказал. Иначе с какой бы стати эти счастливые огоньки в глазах?..
Вадим выдохнул всей грудью воздух и опустился на стул. Вмиг забылись все резкие слова Павла, его командирские обнажённо-грубые нравоучения. Хотелось обнять Павла, сказать ему какие-то хорошие слова, но он только разводил руками, говорил:
— Шота здесь. Почему ты молчал!..
Вадим и Павел нетерпеливо поглядывали на дверь. Вот сейчас она растворится и войдет Шота. Они обнимутся и долго будут стоять вместе — три фронтовых друга — звено истребителей в полном составе.
В последнее время не часто, но все-таки с Шотой случалось: бросит под кровать протезы обеих ног, сядет в «карету без вороных» и, гремя по асфальту подшипниковыми колесами, глухо стуча деревянными брусками-веслами, покатит к старому другу Акиму — такому же, как он, горемыке, и с ним, сидя под старым кленом, «всасывают» водку. И поют. Поют они тихо, не привлекая внимания зевак,— в песнях изливают боль неизбывной тоски.
Егор Лаптев подошел к инвалидам, поздоровался, сел рядом. Шота положил ему руку на плечо, продолжал петь:
Пели они хорошо, Аким был старше Шоты лет на пять, но, казалось, годился младшему другу в отцы. Иссеченное ветром и холодом лицо, набухшие от спиртного морщины выдавали жизнь нелегкую, беспорядочную. Аким не имел протезов, всегда был на «карете». Иногда невесело шутил: «Ноги оттяпали под корень, не к чему крепить протезы». Он, как и Шота, имел маленький автомобиль, выданный бесплатно государством, имел однокомнатную квартиру, как и Шота, был один, но даже зимой все дни проводил на воздухе. И так же, как Шота, Аким редко ездил в своем автомобиле. В прошлом командир танковой роты, имевший много орденов и медалей, он не носил наград и никогда не хвастался фронтовой удалью. И говорил он мало, не докучал людям, а когда встретится с товарищем вроде Шоты, на последнюю пенсионную трешку возьмет водку и будет пить, молчать, а если друг его запоет — подтянет песню.
Вот и теперь — они пели. И Егор запел с ними сильно, вольно:
— Пой, пой, дорогой,— тряс Шота за плечо Егора.— Ах, как ты умеешь петь!.. Мне бы твой голос.
Аким налил Егору полстакана водки, отломил хвост засушенной таранки.
Шота, подвигаясь к Егору, блестя черными, влажными глазами, смешно вздергивая кверху верхнюю губу с короткими, тщательно подстриженными усиками, горячо зашептал: — Не хочешь, не пой, не надо — зачем тебе петь на улице? Зачем?.. Пойдет женщина, слезу уронит, копейку бросит — зачем?.. Вон, видишь, дядя пошел, толстый дядя — с авоськой. Видит — сидим, да? Песни поем, да?.. Подошел, рубль подает. Я говорю: «Спасибо. Давай рубль, только возьми сдачи». Взял у него рубль, подаю ему два. Ему неудобно стало, пошел. Благодетель!.. А?..
— Дядя Шота, на сегодня хватит. И холодно уже.
Пойдем домой.
Егор не звал Шоту к себе, не хотел его представлять в таком виде друзьям и боялся, как бы отец и Вадим Михайлович не вышли на улицу и не подошли бы к ним. Он тянул Шоту домой, но Шота упирался, просил посидеть с ними, ну хоть молча, а посидеть.
Тяжко, горестно вздохнул Шота Гогуадзе, как-то слезливо всхлипнул и прильнул к уху Егора.
— Почему не спросишь: зачем я здесь?..
Аким потянул Шоту за рукав:
— Уймись!.. Слышь?..
Шота выдернул рукав, продолжал:
— Я люблю на ногах ходить, прямо держаться — как все люди, а свою карету... — Он в сердцах стукнул кулаком по тележке...— Ненавижу!.. Слышишь, Егор?..
Но сегодня упал в карету. Не говори отцу — ох, не говори!.. Упал я в зеленую карету и сижу разбитый. Не могу совладать...
Аким снова потянул друга за рукав.
— Уймись!..
— Не хотел! Отцу твоему не хотел говорить, матери, тебе — не хотел!.. Выше это моих сил, а скажу. Кому же и сказать, как не вам — командиру моему Павлу Лаптеву, тебе, Егор...
И снова Аким:
— Будет... Уймись!..
— Егор! Пойми Шоту: сердце разорваться может — слышишь?.. Сын!.. Сын у меня есть — родной, родимый, черненькие глазки, и весь такой же, ну как я — понимаешь?
Аким отвернулся в сторону, гладил ладонью землю, а Шота набрал полную грудь воздуха, напружинился... Сдерживал подступившие к горлу рыдания. Но глаза его, полные слез, выдавали боль души и волнение.
Егор знал историю женитьбы Шоты — ещё давно, сразу после войны. Слышал, что ушла от него жена.
— Солгала ему мать — слышишь, Егор! Сказала: нет отца, умер. А он узнал, нашел отца—приехал! Пришел в сапожную мастерскую, смотрит на одного мастера, на второго... На меня взглянул. И как крикнет: «Папа!..»
Шота уронил на грудь голову, затрясся в глухих рыданиях. Аким шаркнул колодкой по земле, шумно сморкнулся в платок.
— Черненький такой, и глаза мои, и нос... Георгием зовут — в честь деда назвала. Подлая натура, а вспомнила... Назвала, значит.
— Где он теперь, сын твой? — спросил Егор, тронутый рассказом Шоты. Ему хотелось познакомиться с парнем и вместе с Шотой привести его в дом.
— В Москве он. В Москву проводил. Учится он там. В военной школе. А я вот... видишь — упал в карету. Не выдержал — упал. Ты только отцу не говори. Бранит меня Павел.
Шота покорился Егору, позволил проводить себя домой.
Вернувшись к столу, где его ожидали с нетерпением, Егор сказал:
— Шоты нет дома, он уехал в Москву к сыну.
Глава третья
Феликс закончил работу, и когда выходил из цеха, его позвали к телефону. В трубке он услышал незнакомый голос:
— Здравствуйте, Феликс! Я из Москвы, ученый — моя фамилия Пап. А вы, надеюсь, тот самый Феликс, у которого отец композитор и брат директор института? Отлично! Нам нужно встретиться. Для общей пользы. А?.. Может, вы сейчас же зайдете ко мне в гостиницу?..
Феликс не сразу понял, чего от него хотят, но, когда голос в трубке пригласил его зайти в гостиницу, он спросил:
— А какой у вас номер?
— Двенадцатый.
— Хорошо, через двадцать минут буду.
Пересекая пустую, припорошенную снежком заводскую площадь, а затем неторопливо шагая по утоптанной тропинке сквера, он думал о незнакомце-москвиче и гадал: кто бы это мог быть?.. И почему столичный гость фамильярно называл его Феликсом и, вообще, разговаривал с ним так, будто они были старыми приятелями?..
Феликс сам не любил церемоний, но когда с ним обходились вот таким образом, внутренне протестовал: его обижала и даже оскорбляла непочтительность. Как и все молодые люди, он торопился стать взрослым, уважаемым. На заводе его называют Феликсом Михайловичем — все рабочие, мастера и даже сам начальник цеха. И если кто из приятелей в цехе его назовет по имени, он оглянется: «Нет ли поблизости рабочих?.. Одним словом, незнакомец ему заочно не понравился: он говорил так, будто нашел в нем сообщника для неблаговидного дела. Вот тип! Ну ничего, посмотрим, что это за Пап и зачем я ему нужен.
В номере его встретил низенький пухлый дядя, похожий на матрешку. Сунул Феликсу ладонь-подушечку, сказал: