Выбрать главу

Калитка была открытой: академик прошел внутрь усадьбы и увидел в саду, в кустах смородины, четыре улья и среди них Савушкина.

— Молодой человек!— с шутливой и нарочитой строгостью крикнул Фомин. — А ну-ка, подавайте сюда медовуху! Или медовой сыты?..

Савушкин встрепенулся на знакомый голос, бросил на крышку улья сотовую рамку и побежал навстречу академику. В полинявшей фуфайке, в истертых коверкотовых брюках и резиновых сапогах он имел вид закоренелого деревенского жителя. И только аккуратно подстриженная голова Савушкина, волнистые седые волосы и большие приветливые глаза были те же, в них было то же выражение сдержанной веселости, застенчивости и какой-то врожденной робости. Савушкин неловко всплескивал руками, клонил голову то в одну сторону, то в другую — и что-то говорил, восклицал, было в его жестах и словах больше суетливой неловкости, чем радостного изумления.

Казалось, он стеснялся своего вида. Он то показывал на беседку, где можно было присесть, то тянул академика в дом и все говорил и говорил. Скороговоркой обронил: «Я в институте не работаю. Да, Федор Акимович, не работаю».

До академика не сразу дошел смысл этих слов, и, когда он их понял, остановился на тропинке к дому, строго спросил:

— Как не работаете? А где же вы теперь?..

— Нигде, Федор Акимович, нигде. И жена от меня ушла, и дочка уехала... — вышла за офицера и уехала на Дальний Восток. Один я теперь, как перст.

Савушкин виновато развел руками, словно бы извиняясь за все, что у него приключилось в жизни, за то время, пока они не виделись с Фоминым. Потом Савушкин словно бы спохватился, заговорил:

— Медовая сыта?.. Вы, Федор Акимович, спросили медовую сыту? Не слыхал. Не знаю, что такое медовая сыта.

— Сыта — хорошо! Ею русские воины коней поили перед битвой. От нее сила!..

Фомин подошел к Савушкину, тряхнул его за плечи.

— Ишь, пасечник! Окопался тут, как сурок, а фильтры?.. Кто же фильтры металлургам будет поставлять?..

Савушкин ввел академика в дом, он то забегал наперед гостя, то брал его за рукав и ничего толком не говорил, а только охал и восклицал, и поддерживал академика на приступках, и суетно открывал перед ним двери.

Внутренность дома поразила академика, собственно, это был не жилой дом, не жилье, а мастерская пчеловода. Кругом на полках, в шкафах, на тумбочке—рамки, рамки... Желтые, точно облитые яичным желтком, соты. Соты в рамках. Соты без рамок. На столе микроскоп и ещё какие-то инструменты.

— Узнаю, узнаю... Савушкина. Если уж полез в дело — до дна доберется. Не иначе, как решил нос утереть пчеловодам. Тут, поди, тоже свои рекорды есть? — оглядел ряд книг на самодельных полках.

Пестрели названия: «Основы пчеловодства», «Человек и пчелы», «Содержание пчел в зимних условиях», «Крылатые фармацевты»... Вспоминал академик, как ещё в двадцатых годах начинали они с Савушкиным работать в прокатной экспериментальной мастерской.

Не было у него образования — даже среднего. Один во всех лицах — и слесарь, и токарь, и столяр, и строитель. Тогда же он, по заказу Фомина — молодого тогда инженера — сделал первый фильтр. И с тех пор фильтры стали его судьбой. Он читал все о фильтрах — доставал книги, журналы, выписывал литературу из многих стран. В год или два изучил английский, немецкий, а спустя ещё несколько лет, овладел французским. Когда кого-нибудь из ученых припекало, он приходил к Савушкину, просил: «Переведи, пожалуйста, что тут эти французы о прокатных делах пишут». Что же до фильтров, тут Савушкин держал монополию. Скоро стал первейшим специалистом и консультировал всех, кто к нему обращался: металлургов, химиков, авиаторов...

В доме Савушкина была лишь одна-единственная, большая, просторная комната. На стенах висели картины — много картин: с изображением леса, полян, рощиц — картины светлые. В простенках и между картинами отсвечивали миниатюры с чеканкой по медным листам, по серебряной фольге — и каждый сюжет, едва заметная миниатюра, были вправлены в рамки, имели дорогой вид.

— Да тут у тебя целая галерея!..

— В часы досуга, Федор Акимович. Утеха!..

На большом полотне костер. Вокруг костра хоровод обнаженных девушек и парней.

— О-о-о! — остановил на них взгляд академик.

— У предков наших заведено было: в ночь под Ивана Купала девушки и парни у костра танцевали.

Савушкин объяснял смущенный, покрасневший до корней волос. Как бы оправдываясь, он проговорил:

— Обнаженных не люблю рисовать. И не умею. Не даются, Федор Акимович.

— Натура нужна, натура, — заметил академик и лукаво взглянул на Савушкина, чем окончательно смутил живописца.

Потом они сидели за большим круглым столом посреди комнаты и пили чай с вареньем, и с медом, и даже с маточкиным молочком, которое Савушкин научился брать у пчел; сидели по-домашнему, как любят чаевничать в деревне, в долгие унылые осенние вечера. Савушкин рассказал, что после прихода в институт Бродова группу фильтровиков распустили, вместо нее был создан отдел, начальником его сделали физика-экспериментатора Папа. «При чём же тут физик?» — всплеснул руками Фомин, на что Савушкин спокойно, как и начал он рассказывать, ответил: «Пап — кандидат наук, ученый». И дальше поведал, как затем он удалился к себе в домик, занялся вот этим... — он обвел рукой стены... — рисованием. И ещё купил пчелок. Так и сказал «пчелок». — И кивнул на книжный шкаф, где на видном месте стояли книги о пчелах. «Ну ладно, — начинал сердиться академик, — а на какие шиши живешь, голубчик?..» На что Савушкин так же отвечал спокойно и даже с ноткой некоторого удовольствия судьбой и своими делами: «Да вон... у композитора за садом присматриваю». Академик посмотрел в окно, из которого был виден двухэтажный с колоннами у парадного входа дом Бродовых — собственный дом, не казенный, хотя в дачном поселке ученых директору института Вадиму Бродову полагалась дача государственная. По слухам, дом Бродовых принадлежал отцу, композитору Михаилу Михайловичу, но дом большой, в нем три отдельных входа и множество комнат — и в огромном мезонине, где теперь ярко горел свет и видны были силуэты людей, располагалась биллиардная с большим столом и шарами из слоновой кости. Фомин в глубокой задумчивости смотрел на сверкающий огнями мезонин, щурил посуровевшие глаза и не знал, что же сказать человеку, умевшему, когда от него потребовалось, встать на пути вражеских танков и одолеть их силой своего духа и потом, двадцать лет спустя, покорно сдать свои жизненные позиции, да ещё при этом и не выражать возмущения, а считать все случившееся с ним нормальным, обыкновенным и даже, может быть, закономерным. И Фомин, не поворачиваясь к Савушкину, глухим голосом проговорил:

— Как же это вы, сударь...

Академик хотел сказать: «докатились», но удержался от этого резкого обидного слова. И ждал, что же ему ответит Савушкин. А Савушкин отставил чашку с чаем, для чего-то тронул пальцами поставленную в вазу для дорогого гостя свеже-золотистую соту с медом и, смущенно суетясь, проговорил:

— Вроде бы, конечно, и неловко, и не пристало... Я ведь не такой и старый, но кому теперь нужен?.. Кто примет на службу?.. И кем?.. Вы знаете, Федор Акимович... Диплома у меня нет. Званий никаких не имею — куда теперь?..

— А тут близко, удобно, — заговорил в тон академик,— и платят, наверное, хорошо. Как же — композитор!..— закончил он резко и голос возвысил до крика. И затем поднялся решительно, стал крупным, нестариковским шагом ходить вокруг стола. И каждый раз, проходя мимо Савушкина, взглядывал сзади на его склоненный в виноватой позе затылок, вздыхал и мысленно повторял одну и ту же фразу: «Эх, человек!» Гнев и обида поднимались в душе академика; ему хотелось тотчас поехать в Москву, разыскать Бродова и сказать ему в глаза все самые резкие, ядовитые слова — все, что думал о нем в эту минуту Фомин. Впрочем, тотчас же Федор Акимович урезонивал свой пыл примерно следующим внутренним монологом: «Бродов непростой орешек, его с налету не разгрызешь — с ним борьба нужна, борьба... Нужны факты и факты. Нужен момент, удобная, выгодная ситуация. Положим, ты пойдешь к министру. Ну и что? — скажет тебе министр. — Частный случай, недоразумение. Устраним и — делу конец. Стоит ли из этого делать далеко идущие выводы?..»