Засыпал он успокоенный, умиротворенный; картины дня являлись ему, как в калейдоскопе. Он не питал зла ни к Папу, ни к жене, и даже академик Фомин к нему как будто бы переменился, и он не питал к Фомину неприязни, — все в мире порозовело, все потеплело, подобрело, и тянет к нему руки, и ласково, приветливо улыбается. Тревоги не вечны, думал он в полусне, они проходят, как и все на свете, и не надо поддаваться унынию, надо уметь отдаляться, подниматься над суетой жизни, — даже над своими бедами, над всем неприятным, тоскливым, мучительным. Мудрость это покой — покой для себя и для других. Умен тот, кто крепко спит, много смеется. Ах, хорошо бы покрепче заснуть и завтра подняться со свежими силами. Утром он был веселым, вызвал раньше обычного машину и, явившись в институт, сразу пошел в типографию, стал в спешном порядке готовить адрес академику Фомину. А уже в двенадцатом часу он, и вместе с ним Пап, как референт его, выехали с торжественным визитом.
Машина выкатилась из лабиринта многоэтажных домов, навстречу потянулись придорожные поселки, деревни, трубы небольших заводов и фабрик. На полях лежал снег, то там, то здесь пробежит лыжник, на льду прудов и речек кружатся на коньках стайки ребят. Вид загородных поселков, дачных уголков действовал на Бродова умиротворяюще. Ему казалось, что жизнь здесь течет мирно, однотонно, как и сто, двести лет назад; никто никого ни теснит, никому не надо обороняться или наступать,— все тут происходит по каким-то умным и прочным законам, и жизнь для каждого открывает все свои красоты, наслажденья,— каждый живет и чувствует в полную меру своих природных потребностей.
К дачному поселку ученых подъезжали с той стороны, где находилась дача Бродовых. Двухэтажный дом стоял зашторенный, на усадьбе ровный, никем не нарушенный слой снега. Тишина. Безлюдье. «Вот бы здесь пожить с недельку»,— подумал Бродов и отвернулся.
К даче Фомина вела узенькая проселочная дорога. Улица и здесь была занесена снегом. И здесь безлюдье, тишина. В конце ноября прошли обильные снегопады, и теперь снег лежал почти вровень с заборами. Ветки яблонь стелились по снегу, окна домов тоже уходили в снег, и дачи, точно живые существа, медленно тонули в белой пучине, а в широко раскрытых окнах-глазах, казалось, выражалась мольба о помощи.
Бродов хорошо знал дачу Фомина, но каждый раз при виде маленького фоминского домика поражался его убогости. Рубленая избушка с тремя окнами по фасаду две лавочки на крыльце и узкая желтая дверь веранды — неказистая слепая дача. А справа от нее и слева кинули в небо резные коньки двухэтажные дома-красавцы. «Ну, дачка у него!.. Плебейская!» — вновь подумал Бродов не то с радостью, не то с изумлением. Вадим хотел нажать кнопку звонка, но тут увидел на тропинке старичка в длинной старомодной шубе с меховой оборкой по низу. Не сразу Бродов узнал в старике Фомина. На плече академик нес деревянную лопату и шел к калитке. За несколько шагов до калитки спросил:
— Что вам, мил человек?
«Не признает, старая шельма!» — в сердцах ругнул Фомина Бродов. А Пап, точно ребенка, держал на руках упакованную модель стана, прятался за спину директора.
— Доброе здоровье, Федор Акимович! — весело проговорил Бродов,— Говорят, прихворнули, так мы проведать и заодно вручить вам адрес от института.
Фомин неспеша открыл калитку, пропустил гостя, но руки ему не подал, а кивком головы пригласил в дом. Из теплого коридора они услышали девичий смех и громкий басовитый голос мужчины. А Фомин, казалось, нарочито долго топтался в коридоре, снимал шубу и показывал гостям, куда и что надо повесить. Потом, так же не торопясь, раскрыл перед ними дверь гостиной, церемонно поклонился, приглашая входить.
— Слушаю вас, мил человек. А поначалу объявитесь: кто вы будете? — заговорил у порога.
И ладонь к уху лодочкой приставил, приготовляясь на манер глухого слушать.
«Ну шельма! — сгорая от стыда, думал Бродов.— Ведь слышит преотлично и видит нас, а так, из-за озорства, ломает комедию».
— Вы, верно, без очков плохо видите, Федор Акимович, а по голосу...
— Узнал, узнал... Проходите, пожалуйста, Вадим Михайлович, и вы, будьте любезны,— проходите. Эй, Настенька!.. Приглуши телевизор, к нам гости приехали!..
Настя вышла из затененного угла гостиной, где голубым окном светился экран телевизора, включила свет и тут увидела Бродова и Папа,— выражение веселости сменилось удивлением и любопытством; она вежливо поклонилась гостям и развела руками, приглашая вошедших располагаться и быть как дома. На Папе она задержала, взгляд, в углах губ её дрогнула улыбка, но она тут же её погасила и, обращаясь к Бродову и представляя ему Савушкина, утопавшего в глубоком кресле перед телевизором, сказала:
— Я вас видела на стане. Вы Бродов Вадим Михайлович.
— Да, меня зовут Вадим Михайлович.
— Мне о Вас Феликс рассказывал, ваш брат. Мы с ним работаем в одной смене.
Бродов взял из рук Папа красивый, длинный ящик с моделью, встал в торжественную позу и протянул подарок Фомину. Академик раскрыл ящик и увидел там конверт с адресом. Стал читать его. В адресе были все слова, какими можно воздать честь человеку, была признательность молодого поколения ветерану, были эпитеты: «известный», «выдающийся», «горячо любимый учениками»,— наконец, фраза о зачислении академика почетным директором института.
Фомин пожимал руку Бродову, говорил:
— В нарушение законов зачисляете меня в почетные,— правил таких нет, ну да все равно: мне приятно ваше внимание. Нe думал, не ожидал, да, признаться, и сам забыл про такую дату,— забыл, а вы помните. Дайте-ка, я вас облобызаю.
Он троекратно, по-русски, обнял Бродова, затем Папа, а уж потом стал принимать поздравления Насти и Савушкина. Тем временем Пап вынул из ящика модель стана, сверкающую никелем и позолотой, установил трансформатор для усиления напряжения и нажал кнопку. И все обернулись на раздавшийся шум, подошли к письменному столу, на котором Пап установил модель. И смотрели как на чудо, на диво, упавшее с небес. Даже сам конструктор стана нигде не видел подобной модели,— он давно мечтал о ней и собирался послать заказ на Старокраматорский завод, но денег в институте на изготовление моделей не хватало, и он каждый раз откладывал свою идею. А тут вот он, в лучшем виде: работают все клети, крутятся валы и даже сигнальные лампочки на арках станин мигают, как в цехе. И уж совсем поразил Фомина летящий по рольгангам лист,— тот самый прокатанный лист металла, исходный продукт, конечный результат труда — пышущий жаром, огненно-красный стальной лист. Фомин инстинктивно отклонился от стана, будто на него пахнуло жаром, достал очки и стал поспешно одевать их. И тут ему открылась тайна хитроумной имитации: на рольганги была натянута лента упрочненной золотистой фольги и при вращении валков она дрожала и в свете направленных на нее красных лампочек создавала видимость движения.
— Ну, молодцы, утешили... только дорог ведь...
Фомин хотел было рассказать, как и он собирался заказать модель, — разумеется, для института, но тут же подумал, что воспоминание такое будет неприятно Бродову. Однако и потом, помогая Насте собирать угощение на стол, он думал о дороговизне подарка, о том, что неловко оставлять модель у себя и даже на службе, в кабинете, — успокоился лишь после того, как решил завтра же отвезти её в свой институт и установить в техническом кабинете.
— Утешили старика — спасибо, Вадим Михайлович, и вам, молодой человек, — ходил возле стана Фомин и трогал руками детали, словно хотел убедиться, тот ли это стан, который он в последние годы взлелеял в своих мечтах, облик которого до мельчайших деталей пестовал в воображении — им жил, в него верил и в нем сомневался; и даже в дни пуска его на «Молоте» — когда стан ожил, вздохнул могучей грудью и когда лист пошел нескончаемой лентой, — даже в эти минуты рождения великана он не вполне верил глазам своим, и стан ему чудился в туманных миражах, в зыбких сновидениях, — он тогда тоже подходил к нему и касался рукой металла.