— Маленькая! Аленка-то?..
— Росту ей господь не дал. Коротышка она — ну, чистый подросток!.. Генерал-то, значит, её домой тянет,—продолжал бригадир,—а она знай свое: построю, говорит, самый большой в мире стан, а потом в Москву приеду, за учебу сяду. Но, а затем, как это всегда бывает, прихватила её любовь к строительному делу, прикрутила. Под конец-то стройки приходит ко мне Аленка и говорит: «Пишите мне, Василий Антонович, характеристику, на Кислую Губу поеду».—«На какую ещё там Кислую Губу?» — сказал я ей строго. «А есть такая, отвечает, под Мурманском. Там необычную электростанцию строят — приливную. Нигде в мире нет приливной станции. Первая будет!» И потом ещё говорит мне: «Я буду строить все самое большое и необыкновенное». — «А что тебе отец скажет?»— говорю я Аленке. «А я уже взрослая, Василий Антонович. Вполне самостоятельный человек!» Ну, я понятное дело, дал ей характеристику. А она, добрая душа, не забыла: вот видите, письмецо прислала.
Василий Антонович достал с этажерки конвертик, подал Егору. Егор развернул тетрадный листок, прочел: «Милый, дорогой наш Василий Антонович! Пишу вам, как родному человеку — так я к вам привыкла и вас полюбила. Где-то теперь наши девочки?.. Валя, Женя, Рита?.. Где Андрей Костров, Семён Аникушин?.. Разлетелись мы все, разъехались. И все-таки дальше меня, наверное, никто не залетел. Я живу теперь у самого Белого моря. Морозы тут сорокаградусные, воздух не шелохнется. А станция действительно интересная! —другой такой нет пока на свете. Мы сейчас строим машинный зал. Строим наплаву, потом морем отбуксируем здание к заранее подготовленному подводному основанию. Ужас, как интересно!..
Зимой объем работ сократится, и многих из нас на зимнее время пошлют в Костромские леса за Волгу. Там, по слухам, тоже сооружается что-то необыкновенное. Я, конечно же, поеду.
А ещё, Василий Антонович, могу вам доложить: поступила я на заочное отделение Строительного института. Буду, как вы — бригадиром!»
Егор дочитал письмо и поднял глаза на старого бригадира. Василий Антонович сидел у окна в печальной думе. На иссеченном ветром морщинистом лице глубоко залегли морщины. Он знал письмо Аленки наизусть и мысленно прочитывал его вместе с Егором. И каждый раз, когда он читал письмо Аленки, он вспоминал людей, подобных Аленке, что прошли вместе с ним по жизни, и знал, что никогда он их не увидит и не придет уже больше на строительную площадку...
Егор сделал вид, что не заметил волненья старика. Нашлась Аленка — жива-здорова она, и не было на стройке беды, не погибла в трубе девушка-бетонщица. Но кто придумал легенду о погибшей девушке? Пустой бесшабашный человек?.. Но, может, с добрым умыслом родилась она в прихотливом уме человека?.. Пусть, мол, слава об Аленке летит по белу свету!.. Пусть она передается из уст в уста, напоминая о людях, сооружавших стан, о девушке-бетонщице, поставившей на земле, может быть, самую высокую в мире трубу.
Еще час назад Егор не думал серьезно о поездке на стройку. Мелькнула мысль, но тут же отлетела, не задержалась в сердце. Теперь же, узнав о её делах, почувствовав душу романтическую, он потянулся к ней. «А и вправду! — засветилась искрой дерзкая мысль.— Подальше от Насти, от «Молота»!.. Завтра же поеду!..»
— Вы, Василий Антонович, с самого начала на стройке или...
— С первого камня, сынок. Это мой двадцатый объект. Двадцать заводов я на земле поставил. А теперь уж стар Василий Куртынин! Не лететь ему к Белому морю за Аленкой!..
Старик отвернулся к окну, тяжело, с надсадным хрипеньем дышал.
— А трубу...
— И трубу с основания ложил. И громоотвод на ней как устанавливали, так я сам флажком помахивал — вправо, влево,— так крепить!..
— А не было беды какой?..
— Какой такой беды? — насупил брови старый бригадир.— Леньке Чаусову два пальца бадьей оттяпало, так сам виноват. Не ходи выпивши на работу.
Егор решил выложить все, как есть.
— Говорил мне один человек — сторож, кажется, на стройке — будто бы в трубе той Аленка-бетонщица осталась.
Куртынин смотрел на Егора изумленно.
— Я, конечно, не уверен,— как бы оправдывался Егор,— может, сболтнул человек...
Старик поднялся со стула, двинулся на Егора, будто хотел выставить его из квартиры.
— Не знаю ничего такого. Не знаю!..
Егор простился с бригадиром и с веселым сердцем вышел на улицу. Он шел по дороге, поднимавшейся в гору. Отсюда была видна вся панорама «Молота». Не все трубы хорошо различались в дыму, но клетчатая была видна хорошо. От середины и до верху она увита гирляндами сигнальных огней. За ней разгоралось зарево новой стройки — возводился конверторный цех. И как в пору строительства стана «2000», то там, то здесь вспыхивали огни электросварки. Над новым конверторным цехом какая-то другая Аленка зажигала в небе горячие звезды.
Прийдя на городскую площадь, Егор хотел сесть на автобус и последние два километра своего маршрута преодолеть за пять минут, но как раз в тот момент, когда он пристроился к цепочке людей на остановке, его окликнул старый музыкант Павел Павлович:
— Егорий! Ты ли это? На ловца и зверь бежит! Айда со мной.
— Куда, Павел Павлович?
— В кафе «Тройка». Там сегодня открытие Маленький концерт даем. Тебе разве Настя не говорила. Айда, брат. Они с Феликсом уже там.
— Настя-то при чём?
— Как при чём? Вожак молодежный! Лучшие комсомольцы с «Молота» приглашены Я думал, ты знаешь.
Молодежное кафе «Тройка» построено на средства «Молота» на углу улицы у дороги, ведущей на металлургический завод. В этот вечерний час оно светилось, как золотая шкатулка. Лихая тройка летела над ней куда-то в ночь. Павел Павлович, подкинув на спине ящик с баяном и ускоряя шаг, проговорил:
— Эх, Егор, дадим мы нынче толчок природе!
В кафе было много народу, все молодежь, галдели, сновали из стороны в сторону, не могли угомониться.
Обстановка тут была необычная, на старинный русский манер. Дубовые большие столы, массивные табуретки, на столах деревянные бочкообразные кружки.
Не сразу заметили вошедшие Настю, Феликса и Михаила Михайловича. А когда заметили поднятую им навстречу руку Феликса, Егор, увидев рядом с ним Настю, подумал: «Они... по-семейному».
Егор сел в конце стола по соседству с Хуторковым. Михаил Михайлович поднял над столом скрипку, сказал:
— Мы сегодня с Пашей как скоморохи. Веселить молодежь будем.
Вскинул на плечо скрипку, заиграл что-то веселое, но непонятное молодым людям. А Павел Павлович разливал по рюмкам водку. Никого не дожидаясь, выпил. И, не обращая внимания на мелодию, которую извлекал из скрипки захмелевший Михаил Михайлович, стал напевать свою любимую песню:
Настя тоже выпила. Лицо её как-то вдруг зажглось нежным девическим румянцем, глаза заблестели. Она весело болтала с Феликсом, все время наклоняясь к нему, но украдкой часто взглядывала на Егора, пыталась уловить его настроение, — ей было неловко за ночную сцену в совхозе, но она не знала, как с ним заговорить об этом, как разъяснить все происшедшее в ту ночь на берегу моря.
Егор был непроницаем. После той ночной сцены в нем что-то оборвалось. Он перестал замечать Настю.
«Ревнует», — подумала Настя. И улыбалась этой своей мысли. Равнодушный ревновать не станет. И чтобы раззадорить Егора, чаще обращалась к Феликсу, близко к нему наклонялась.
Павел Павлович, заслышав её несильный, но приятный голосок, махнул рукой, вскинул на колени ящик с инструментом. Мигом распахнул футляр баяна. Его знаменитый баян засиял серебром и перламутром и на миг одним видом своим потушил песню, но в следующее же мгновенье зашелся, залился высокими голосами, зазвенел бубенцами, хрустальным перезвоном весенней капели...