— Хорошо, Шота Георгиевич, хорошо, — успокоил его Бродов, поглядывая то влево, то вправо по линии стана — боялся, не нагрянет ли внезапно Настя?
— А если Шота хорошо работал, — вновь нервно, беспокойно заговорил Гогуадзе, — то вы пойдите к моему фронтовому другу Лаптеву и скажите ему то же самое. И старшему вальцовщику... этой красивой девушке Насте Фоминой, и начальнику цеха, — сделайте добро человеку, скажите: Шота работал хорошо, Шота и здесь, на месте Егора Лаптева, тоже не дремлет: скажите им, и пусть они не боятся допустить меня к операторскому пульту. А?..
— Как? Вы хотите на пульт?..
— Да, подручным к оператору. Пока учиться, а потом, через полгода, год — подручным. Как Егор Лаптев!
Шота Гогуадзе, видя недоумение на лице Феликса и блуждающую ироническую улыбку, отстранился от него и сказал глухо, упавшим голосом:
— Маресьев без ног на самолете летал. И я бы смог. Не привелось.
Грузин сверкнул черными глазами, хрипловатым голосом проговорил: — Не хотите помочь мне — не надо! Просить не стану. Шота не любит просить. Нет, не любит!
И повернулся спиной к Феликсу.
Феликс отошел, встал за угол выступа у стены, снова оглядел линию стана и не увидел никого кроме трех-четырех человек в белых халатах да нескольких рабочих.
Феликс ещё вчера заготовил первую фразу, с которой обратится к Насте, и теперь повторял её, прибавляя к ней последующие слова и фразы, весь разговор, который должен у них произойти; и как бы ни складывалось в его воображении предстоящее объяснение, он все время выходил победителем, его сердечные, глубоко прочувствованные слова повергали Настю в растерянность, принуждали её потуплять глаза, а когда она вскидывала их на Феликса, он видел в них покорность и счастливую благодарность. «Ты, как твой дед, должна посвятить себя науке!»— скажет ей Феликс. А чтобы отсечь от нее Егора, заметит: «Ему на роду написано быть рабочим. Опомнись, Настя!» И потом, как бы между прочим, заметит: «Наконец, в Москве мы росли, это наша родина — надо возвращаться домой». Легко приходили на ум фразы, относящиеся к Москве, науке, заводу; Феликс часто говорил об этом с Настей, но ему трудно было даже в мысленной беседе заговорить с ней о любви, о желании на ней жениться; Феликс по-серьезному стал думать об этом ещё там, на Волге; в тот день, когда Настя пошла с Егором Лаптевым. Он никогда раньше не принимал всерьез Егора-«лапотника», как называл его отец; и, когда открылся в нем талант певца, он тоже ни во что не ставил Лаптева. И мысли не допускал, чтобы Настя, инженер, внучка академика, девушка с утонченным умом и вкусом, могла полюбить примитивного парня с плебейским именем «Егор». Натуре Феликса ещё с детства была свойственна самонадеянность. Ему со всех сторон напевали: «Ты красив, у тебя черные неотразимые глаза, у тебя отец композитор, ваша фамилия знаменита—стоит её произнести, как перед тобой раскрываются двери театров, концертных залов; ты можешь войти в любой дом и быть там желанным, твои сверстники ищут твоего расположения, а что до девушек — они без ума от одного только твоего вида. Ты будешь ученым — большим, знаменитым...»
И ещё ему говорили:
— Не торопись навешивать на себя семейный хомут; тебе при помощи женитьбы нужно ещё и упрочить свое положение, приобрести ещё больший вес.
И в голову его засела мысль: породниться с большими выдающимися людьми. Он вначале даже такую завидную партию, как Настя Фомина, готов был отвергнуть. «Вот буду работать в Москве, в институте,— говорил он себе,— там выловлю щуку покрупнее».
Со временем шуточные отношения с Настей переросли в серьезные, он стал искать её, тянуться к ней, забывая о своих дальних целях. А тут ещё Пап, нежданно явившийся из Москвы, подогрел в нем интерес к девушке. Когда же Настя высказала ему в глаза все, что о нем думала, он остыл, махнул на нее рукой, но... ненадолго. Влечение к ней вновь овладело им и, кажется, сильнее, чем прежде. Феликс теперь и подумать боялся, что Настя его отвергнет.
Насти не было, она не появлялась на линии стана, а стан работал, и лист шел ровной огненной рекой.
Феликс хорошо видел Егора Лаптева. Заслонив отца, Егор стоял у пульта, руки его, как руки пианиста, летали над кнопками и рычагами. «Дождался наконец своего дня»,— подумал Феликс, вспомнив, как Егор рвался на пульт, как он проклинал свои клещи и того, кто породил «увечный» прибор. И ещё Феликс вспомнил, как сказал ему Павел Павлович: «Егор на сцену не пойдет. На него не надейся. Выкинь это из головы». Феликс был ошеломлен: он не знал, что и сказать старому музыканту. Рушились все его планы. Он с ненавистью вспомнил Хуторкова: напел в уши, старый черт!..
Егор недолго простоит учеником на пульте, он скоро будет на равных с отцом, и как отец он, конечно, будет доволен судьбой, не пойдет учиться, и даже в консерваторию не поступит, хотя талант певца у него немалый.
На металлическом мостике, перекинутом с одной стороны стана на другую, над серединой текущего внизу листа, он увидел девушку. Не сразу признал в ней Настю. Она стояла в задумчивой позе.
Феликс позвал:
— Настя!..
Она повернулась к нему, приблизилась к краю мостика, но спускаться не собиралась.
— Иди сюда! — поманила рукой. Он поднялся на мостик, прошел за ней на середину.
— Чего ты тут?— спросил Феликс.
— Вон, посмотри: лист пучит. Тебе не кажется?..
Лист действительно в одном месте чуть заметно дыбился, точно сзади его толкали быстрее, чем он мог бежать.
— Лаптев скорость разогнал. Убавь метров на пять.
К перильцам мостика был прикреплен переговорный аппарат. Настя вызвала оператора. Ответил Лаптев-младший.
— Скорость велика!— сказала Настя.
— Отец гонит. Говорит, что стан идет, надо жать.
— Убавьте на пять метров. Тут на середине петля может взлететь.
Павел Лаптев стоял рядом с говорившим Егором и слышал предостережение старшего вальцовщика.
Он хотя и знал, что петля не взлетит — не те перегрузки, но для верности и для поддержания авторитета старшего вальцовщика скорость на пять метров в секунду убавил. И через минуту спросил Настю:
— Теперь пучит?
— Хорошо идет, Павел Васильевич, ровнехонько!..
Темное облачко тревоги слетело с лица Насти, она повернулась к Феликсу, весело спросила: — Что, артист! Наскучило искусство, снова на стан возвращаешься?..
— И не думаю,— обидчиво возразил Феликс.— Я в артистах оставаться не собирался; мне повод нужен был, чтобы с завода уволиться.
Феликс врал, и получалось у него нескладно. Неискренность его сразу была замечена; девушка как бы пожалела своей простодушной веселости, она вновь склонилась над листом, Феликс теперь видел лишь часть её щеки да её элегантную коричневую шапочку с пуговицей на боку.
— Настя!— подступился к ней Феликс.— Я шел сюда в надежде... Я хотел спросить: поедешь ты в Москву?..
— Нет!— сказала Настя.— Завтра приезжает дедушка. Зачем же мне ехать?
Она хотела показать Феликсу, что серьезного разговора между ними быть не может — и это она больше показывала тоном своего ответа, чем смыслом и содержанием слов.
— Я не то,— попытался заглянуть ей в лицо Феликс.— Я о другом. О работе в Москве. О жизни.
Настя повернулась к нему; в её темных, прищуренных глазах блеснула усмешка. С губ её готова была сорваться дерзость, но как раз в эту минуту по всей линии стана раздались сирены; клеть грубого проката пустила последнюю полосу и притормозила валки. Край листа пролетел под мостом, обнажая крутящиеся, блестевшие под лучами неоновых огней рольганги. И прежде чем Феликс успел что-либо сообразить, Настя сбежала с мостика, пошла в сторону грубых клетей. Над головой, громыхая колесами, пролетел рельсовый кран, он на могучем крючке своем, словно исполинскую рыбу, нес многотонный обжимной валок. «Менять будут»,— подумал Феликс. И хотел было сбежать с мостика, пойти вслед за Настей, но она скрылась из виду. Потом он увидел её далеко за кабиной Лаптевых. Она поднялась на помост нагревательных колодцев, махала рукой крановщику, а с другой стороны подходил к ней другой кран и ещё третий... Вновь истошно заголосили сирены. Под крышей цеха над головой Насти вспыхнули яркие фонари. Там появились другие люди — туда же пошел Лаптев-старший. Люди махали руками, они что-то делали, но что именно они делали, Феликс не знал и знать ему не хотелось. Он сошел с мостика и пошел к раскрытой двери, ведущей из цеха. Его ничто здесь не интересовало, и он тут никому был не нужен.