Егор кланяется гостям, идет через всю залу и садится в глубокое кожаное кресло рядом с Феликсом.
— Чудаки! — шепчет Феликс на ухо Егору и кивает в сторону любителей музыки, сгрудившихся возле рояля; Феликс говорит о них снисходительно, в его зеленых глазах усмешка.
У рояля за спиной хозяина, широко расставив ноги и устремив взгляд на семейный портрет Бродовых — они сфотографированы на родине — на Хопре, у стены своего дома, — стоит местный поэт, сутулый, бородатый парень, «борода», как его называет Михаил Михайлович. Феликс о нем говорит Егору: «Поставляет словесный материал отцу». И ещё узнает Егор: у поэта циклотимия — болезнь нервов. И жить ему негде, нет хорошей квартиры. И отец у него умер... А так он парень ничего. И стихи пишет неплохие. Михаил Михайлович любит в них «мирозданческий дух», «бациллу несогласия»... Егор не может понять слово: «мирозданческий», но «бацилла несогласия» ему понятна. Значит, «борода» имеет свое мнение — что-то отрицает, что-то свое, собственное хочет утвердить в жизни. Егору такая «бацилла» в человеке нравится. «Кто живет без печали и гнева, тот не любит Отчизны своей», — вспоминает он стихи Некрасова.
Поэт раз-другой прошелся по зале. Егор внимательно его разглядывал. Было в нем что-то страдальческое.
— Ты его стихи послушай, стихи!.. — шептал на ухо Феликс.
— Он сейчас читать примется?
— Не сейчас, а в заводском Дворце культуры, со сцены. Он на каждом концерте свои новые стихи читает. Ну, заводская самодеятельность — понимаешь? Егор кивал головой: он обязательно придет. Как не пойти, если в стихах «бороды» «мирозданческий дух» и «бацилла несогласия». А к тому же и посмотреть хочется, что там интересного показывает отец Феликса, какую он программу подготовил.
До службы в армии Егор часто бывал во Дворце культуры; он не посещал кружки, студии, но ходил на танцы, в кино, а случалось, и смотрел самодеятельные концерты. Бродовых тогда в Железногорске не было, они приехали недавно, когда Феликс окончил институт.
Оппонент поэта, затеявший с ним спор, грузно, не торопясь, поднялся с дивана, тяжело, по-медвежьи принялся ходить по зале. Этот был одет небрежно, в просторный мешковатый костюм серого цвета.
— Пушкин и Лермонтов клеймили пороки, они светили! Даже тогда, когда все было погружено во мрак, — светили!.. А вы?
— Бурбон распаляется, он сейчас в раж войдет,— сказал Феликс.
И на ухо Егору:
— Директор Дворца культуры.
Пальцем повертел у виска: дескать, пусто у него под черепной коробкой.
— Вы неисправимы, — кипятился поэт. — Чуть вас заденешь, вы тотчас же с допросом: кому светите?.. Народу своему — кому же поэт должен светить!..
— Народу! — взмахнул руками директор Дворца, точно собирался взлететь. — Народ жить хочет, радоваться, верить во все хорошее, а вас как послушаешь...
— Нет уж увольте. Поэт вам не массовик санаторный, не клоун, не скоморох.
Собеседник стоял у окна и смотрел в сторону завода. Поэт подступился к нему вплотную, как петух раскинул руки-крылья и в такт словам потряхивал жидкой бороденкой, багровел и говорил как-то неровно, негладко, срываясь на крик, точно боялся, что ему не поверят.
Егор поймал себя на мысли, что он хотел бы уважать поэта и не может. Вроде бы он и смелые слова говорил, а было в нем что-то жалкое, мутное, отталкивающее.
— Россия не простит!.. — вновь подступился поэт к директору Дворца, а тот вдруг резко повернулся от окна, подался на поэта своей мощной тушей:
— Россия!.. Дело не в дело - Россия!.. И со сцены и в стихах, и так... в праздных разговорах. А того не возьмете в толк, что есть для сердца людского слова вечные, святые. Глубоко они у сердца лежат и с языка без нужды не соскакивают. Ты делом любовь к России докажи, а не трепли её имя попусту! Так-то, мой друг!..
— Вы, как петухи, ей-богу, — послышался из дальней комнаты тонкий примиряющий голос, и тотчас же в залу вошел худой длинный мужчина лет сорока пяти, сутулый, с роскошной шевелюрой темных волос и добрыми выпуклыми глазами цвета белесого неба. Он поклонился Егору, задержал на нем взгляд, коснулся рукой плеча Феликса и прошел на середину залы. Тут он обнял поэта и его собеседника и мгновенно погасил их спор.
— Паша! — не прерывая игры, повернул к нему голову Бродов-старший. — Слушай-ка вариацию! Слышишь?
— Спайки нет, Михалыч, — кричал ему сутулый.— Стыковка хромает.
— Ну, а эта? Вот иди-ка. А!..
Михаил Михайлович Бродов, треся белой головой, неистово молотил пальцами клавиши.
— Эх, Миха-а-лыч! — едва слышно тянул слабенький голосок сутулого. — Корявая спаечка. Разлива нет.
Михалыч вдруг оборвал игру и вскочил, словно ужаленный. Толкнул к роялю сутулого.
— Поищи спаечку. Ну-ка, Павел Павлович, раскинь пальчики.
Павел Павлович коснулся пальцами клавиш — рояль негромко вздохнул; инструмент как бы примерялся к новому хозяину, стоит ему извергать шум и громы или ограничиться тихим, неспешным перебором скрытых от глаза струн. Видно, Павел Павлович не умел, а может, не хотел играть так резво, как Михаил Михайлович; он долго нащупывал связь между звуками, а потом заиграл уверенно, разлил мелодию плавную, звучную — такую, что она приворожила к себе.
— А ну, Павлуша! — закричал Михаил Михайлович и почти вытолкнул Павла Павловича из-за рояля, — сам сел за инструмент, подхватил только что родившуюся мелодию и стал играть горячо, темпераментно.
Бурная мелодия словно ветром подхватила Феликса; он выбежал на середину комнаты, стал танцевать. Сделал несколько движений, метнулся к Егору. Вытянул его из кресла.
— Коленками шевели, коленками!..
Феликс отталкивал Егора к пальме, растущей в резной кадке, швырял в одну сторону, в другую. Ноги он отбрасывал с особенным шиком — небрежно, с чуть заметным разворотом. И тело его в этот момент вздрагивало, точно кто-то бил его по спине. Егор пытался ему подражать, но выходило у него плохо. Он размахивал руками, словно от кого-то отбивался. И одежда его не гармонировала с танцем; разбитые ботинки вяло елозили по паркету. Феликс то вперед его толкнет, то к себе притянет: смотрит на него и сочувственно улыбается.
— Ходи, ходи, солдат! Шевелись!..
А когда закончил, бросил через плечо:
— Медведь ты! Не вздумай в клубе девчонку пригласить. Засмеют!
Егору было стыдно и досадно за себя, такого увальня, — современные танцы не умеет танцевать. Не давались они ему, эти твисты и шейки. И ведь хотел научиться, старался — нет, не давались.
— Не то, не то!.. — замахал руками Павел Павлович. Он вновь склонился над роялем, стал искать потерявшуюся музыкальную фразу. И Михаил Михайлович не перечил — сидел смирно, как школьник, и ждал, когда ему вновь позволят играть на рояле.
— Феликс, — склонился над ухом товарища Егор, — Павел Павлович... он кто?.. Он вам кем доводится?..
Феликс небрежно заговорил:
— Музыкант он, Хуторков. Бездомный: ни жены ни детей... Подолгу в оркестрах не задерживается, а теперь вот к отцу пристал. Они с отцом начинали вместе — где-то в музыкальной школе... С тех пор много лет прошло. Ну... отец по старой памяти... возится с ним, кормит и комнату в квартире отвел. Блажь старческая, да я не противлюсь. Пусть живут как знают.
Хуторков настроил мелодию, посадил за рояль хозяина. Сам улыбнулся примолкнувшим зрителям Проходя мимо Егора, взглянул на парня тем особенным дружелюбным взглядом, которым подбадривают робеющего новичка. И как-то по-свойски, ласково сощурил глаза — словно мигнул.
Эта его усмешка точно магнитом потянула к нему Егора. И он уже поднялся, хотел пройти с Хуторковым в дальнюю комнату, но тут его позвал Михаил Михайлович.
— Егорий! Ну-ка, изобрази фразу: «Да ты постой, постой, красавица моя...» Ну... Изобрази! Михаил Михайлович продолжал играть. Одной рукой он ударял по клавишам, другой звал к себе Лаптева.