- А в одном болоте, таком же, как здесь вот, я как-то в детстве искупался и, представьте, весь почему-то опух.
- Почему именно опухли? - очень весело спросил Тригуляев.
- И сейчас даже не знаю, что за причина была, только стал я сам на себя не похож. Я был совсем не из упитанных тельцов, а тут вдруг начал пухнуть, пухнуть, так что все дома перепугались... И дня три я таким солидным ходил, - потом, конечно, вошел в норму...
И перебил себя вдруг:
- Представьте себе гигантских размеров бетонный бассейн, - такой, чтобы в нем могли разместиться двадцать-тридцать дивизий с одной стороны и столько же с другой... Как вы полагаете, воевали бы в таком бассейне люди, и если бы воевали, то долго ли?
- Гм... В бетонном бассейне? - несколько удивился Тригуляев, но тут же добавил: - Непременно бы воевали по всем правилам, а так как отступать в таком вместилище некуда, то переколотили бы одни других без остатка.
- Нет, позвольте, вы не представляете ясно, в чем суть! Гигантский сухой бассейн, - подчеркнул Ливенцев и даже провел вокруг себя рукою, насколько захватила рука, - и в нем ничего совершенно, кроме электрических матовых шаров вверху, чтобы было светло, как бывает перед самым восходом солнца или после захода, и гремят несколько часов подряд пушки, и трещат пулеметы, и плюются огнем огнеметы, и вообще весь антураж... Народу все-таки много, истребить его в короткий срок нельзя, - канитель эта должна тянуться несколько дней, а люди ведь остаются людьми, - и попить, и поесть, и поспать надо, хотя ночей в этом бассейне нет...
- А во имя чего же они должны воевать? - перебил Тригуляев.
- То-то и дело, что во имя чего! - оживленно отозвался Ливенцев. - Ни красоты в этом бассейне, ни смысла, и никаких решительно надежд на что-нибудь ни в близком будущем, ни в отдаленном, - никогда!
Ему казалось, что он нащупал что-то такое, что может ему самому хоть чуть-чуть объяснить работу своих солдат над недавно еще чужими окопами, но Тригуляев разбил его мысли трезвой фразой:
- Раз этого вообще не может быть, то на черта мне над этим думать!
Ливенцев не умел так счастливо не думать над несбыточным, как его товарищ, и, когда от безнадежного серого мертвого бассейна гигантских размеров переходил он глазами к совершенно невыраженной во всю ее глубину красоте кругом, ему казалось, что он уже близок к пониманию того, что тут происходит вот теперь и неминуемо произойдет завтра.
Рассвет был сырой и серый, как жидкая бетонная масса, утопившая все надежды, но пушки уже трезво гремели. Разбуженный ими Ливенцев чувствовал во всем теле холод, как будто он только что выкупался и оделся, хотя наступило 2-е, а по новому стилю 15 июня - лето! Гимнастерка его была влажная на ощупь. Люди его роты копошились около него, неясные, как тени, в белесом тумане, сморкались, откашливались, чесались, скатывали шинели, связывали их ремешками, просовывали в них головы, как в хомуты...
"Костюм солдата должен быть таков: встал и готов!" Кто это говорил так, Суворов или Потемкин?" - припоминал, оглядывая их, Ливенцев. Он даже и то должен был припомнить, что он - командир роты, их начальник, - это не появилось в сознании сразу. Ночь состояла из тяжелых нагромождений бессвязного, из кошмаров, не дававших никакого отдыха телу. Ощущалась боль в икрах ног, впрочем, уже знакомая, покалывало в спине.
Хозяйственный Кузьма Дьяконов, приладивший на себе и скатку с котелком внизу, и вещевой мешок, и патронные сумки, сидел и усердно жевал хлеб.
- Что же ты ни свет ни заря жуешь, Дьяконов? - сказал ему Ливенцев, проходя мимо.
- А как же можно, ваше благородие, без пищии? - удивился Кузьма. Сейчас не поешь, - а там, может, за цельный день не придется, - такое дело.
И эти рассудительные слова, и весь вид Дьяконова были такого свойства, что самому Ливенцеву немедленно захотелось есть, хотя он определенно знал, что пройдет еще несколько часов, пока дойдет очередь действовать резерву.
Рассвет ширился и рос. Туман поднимался и таял. Артиллерия своя и чужая грохотала все оглушительней. Шли часы за часами. Пошли наконец в атаку полки.
Можно было стоять на бруствере и отсюда смотреть, - и Ливенцев стоял и видел, как спешили роты ближайшего 401-го полка к своим бродам. Кое-где, видно было, - саперы, несмотря на сильный обстрел, заканчивали наводку мостов, но мосты эти предназначались для артиллерии и обоза, и их необходимо было закончить вовремя, чтобы не оставить пехоту без поддержки, когда она уйдет далеко вперед. Там может встретить она свежие силы, подвезенные по железной дороге, - как ей обойтись тогда без своих батарей? А пехота на то и пехота, чтобы уметь и мочь проходить везде, где может пройти один человек.
Охватившее Ливенцева накануне ощущение всепоглощающего могущества земли, какова она есть, с ее высотами и равнинами, таинственностью леса и текучей воды, не только не покидало его теперь, но оно выросло даже. И теперь над ним, где-то гораздо выше обычных представлений о жизни и смерти, билась мысль, чтобы выявить какую-то извечную связь человека с землей и в смятение внести ясность.
И вместе с тем возникали в памяти фигуры и лица его четырнадцати солдат, бросивших патроны, как совершенно излишнюю тяжесть. Во всяком случае, он сам теперь, перед новым боем, чувствовал себя слабее, чем прежде, при том же числе рядов в роте. За этими четырнадцатью он приказал следить взводным и отделенным, - значит, в самый решительный момент он не мог быть вполне уверен, что вся рота, как один человек, пойдет за ним.
Особенно досаден был из этих четырнадцати какой-то Тептерев, которого раньше он не то чтобы не замечал, но не стремился как следует заметить. Бывают такие, мимо которых всякому хочется пройти, только раз и бегло на них взглянув. Они и уродливы, и глаза у них какие-то волчьи, и говорят они с большой натугой, и неизвестно, что у них на уме, но никто от них не ждет ничего хорошего.
На вид этот Тептерев был совсем не слаб, а патронов он выбросил больше, чем другие, но к нему подошел Ливенцев после других тринадцати, присмотрелся попристальней, покачал головой и сказал только:
- Эх, чадушко!.. - Ничего больше не добавил, - истратил слова на других, а повторяться не хотелось.
Тептерев старался держать голову прямо, стоя перед своим ротным командиром, но запавшие глаза его при этом все-таки мерцали по-волчьи.
Австрийцы не зря сожгли деревню Тарнавку, в направлении которой шли один за другим два батальона первого полка дивизии: по наступавшим били прямой наводкой их легкие орудия, вели строчку их станковые пулеметы, - вся местность за речкой была открыта, вся пристреляна, и генерал Гильчевский отнюдь не переоценил этого участка австрийского фронта, поставив против него два своих полка, - главный узел обороны был именно тут.
Взмахнув в яркую высь, еще трепетало в ней то невыразимо-прекрасное, что отделилось, отсочилось от утренней летней земли, и Ливенцев еще чувствовал это, но с каждым новым моментом бой впереди подавлял, заглушал, заволакивал дымом красоту и земли, и неба. Трудно было разглядеть, что творилось там, на другом берегу Пляшевки, куда переправился 401-й полк, но пальба там была непрерывной, ожесточенной.
- Кажись, напоролись наши, - сказал, подойдя, полуротный, подпрапорщик Некипелов; сказал серьезным тоном, но иным тоном этот высокий сибиряк с прихотливо вздернутым носом и рыжеватыми усами говорил редко. Свои четыре Георгия - два серебряных и два золотых - он прикрыл приметанным на живую нитку куском материи под цвет своей слинялой гимнастерки: сам хороший стрелок, бывший таежный охотник, он знал, что Георгии - это цель для стрелков противника.
- Напоролись? - повторил Ливенцев не столько с явной тревогой в голосе, сколько с недоумением: просто не верилось, что дивизию может постичь неуспех в такое утро.
- А что же вы думаете, Николай Иваныч, - ведь подготовка жидкая была, на ура люди пошли, а только "ура" что-то не кричат.
- Может быть, за артиллерией не слышно было, - попробовал возразить Ливенцев, но сибиряк покрутил головою:
- Не-ет, солдатские глотки, - они луженые, какую хотите артиллерию перекричат!