Поднявшись по отлогому изволоку, поросшему вересом, Шиляев остановил лошадь. Вылез из тарантаса. Стояла в этом месте одинокой вдовицей береза. Большая, шатром. Это доброе дерево не раз хранило его от пылкого зноя, как матка, поило березовицей и ничего не требовало взамен.
Он всегда останавливался здесь, под березой, в виду родного села, постоять, послушать это дерево.
Когда возвращался домой из плена, летел впробеги, а тут остановился. Всю округу от этой березы видать. Место веселое. Почему-то тут всегда сеяли мужики лен. То голубое было все, то разбредались по полю, как рекрута, в обнимку, составленные в дюжины снопы. Веселило и успокаивало это место.
Вечернее солнышко ластилось, грело мягко.
Да, Гырдымов, Гырдымов, Капустин-то вот по-иному делал: сознательность искал в мужиках. Она для опоры тверже, чем злость да испуг. На зле не удержишься. Нет.
Вдруг вспомнилось, как в запасном полку мучил ненавистный фельдфебель Кореник тихого солдата Мастюгина. Брал двухострую палку — один конец в подбородок, другой в ямку меж ключиц.
— А ну выше голову, а ну иди гусиным шагом, веселей запевай!
У Мастюгина глаза на лоб выкатываются, слезы текут, а он корячится гусиным шагом и не то рыдает, не то поет.
Кореник сидит у самовара и, отрываясь от блюдца, орет, только багровеет литой затылок.
— Я те покажу кузькину мать, кру-гом. Запевай!
Было это не первый раз.
Митрий, спавший рядом с Мастюгиным, слышал, как тот плачет по ночам.
Не выдержал Шиляев, скараулил поручика. Карпухина, вытянувшись, попросил дозволения обратиться.
Карпухин выслушал, поджал твердые губы, остро посмотрел Митрию в лицо, не сказал, как обычно, доброе «землячок», а коротко по-армейскому:
— Иди, я узнаю.
Сколько он узнавал и узнавал ли, Митрий не спрашивал. Только Мастюгин-то через два дня на посту застрелился. Кореник докладывал, что солдат был тупой, не смог овладеть оружьем. Не заступился, видать, поручик, за Мастюгина.
Может, и не такой Карпухин, каким казался, может... Ведь вступись он сразу, Мастюгин-то жил бы.
Вроде знал хорошо Карпухина, и, казалось, не мог он пойти против народной власти, и, наоборот, даже был Митрий уверен, что явится тот с повинной, как они условились у него в клети. А вот поди ты, не пошел.
На этот раз не рассеивались тяжелые сомнения. А ведь стоял он тут долго-долго. Вроде бы за это время можно состариться и поседеть. Но, оказывается, еще солнце не село. Вон сколько далеко можно улететь в помыслах.
«А все-таки нельзя так, как Гырдымов. Нет, нельзя, — уже подъезжая в темноте к своей избе, решил окончательно Митрий. — Где можно добром, добром и надо делать».
В самое неподходящее время, когда весна незаметно переходила в лето и зацветали луговые травы, Капустина начинала бить малярийная дрожь. И хоть днем парило, он не снимал побелевшую от дождей кожанку, знобко застегивал пуговицы до самого подбородка. Из-за этой непонятной болезни, которую доктор назвал сенной лихорадкой» приходилось бесконечно выслушивать советы пропариться в бане, пропотеть.
На днях Петра назначили председателем только что созданной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. По его просьбе направили к ЧК и Филиппа Спартака с Антоном Гырдымовым. Новые работники новой комиссии таскали, расставляя по комнатам булычевского особняка, разномастные столы и стулья, когда Филипп столкнулся с Петром. Тот только что вернулся из Нолинского уезда. Еще не успел сбить с фуражки мохнатую пыль.
— Хвораешь все? — спросил сочувственно Филипп, — слышал я: надо чай из мяты с медом...
— Ну, брат, — садясь на подоконник, измученно улыбнулся Капустин. — И ты туда же. Как это ты говорил-то? Надо волосы дыбом иметь? Так, что ли?
— Ну так.
— Замечаю я: у всех от моей болезни волосы дыбом. Все одно заладили. Болезнь — ерунда. Тут есть дела похорохористей. Наломали, оказывается, мы в губисполкоме горшков: для хлебных закупок назначили высокие твердые цены. Убедили нас сделать это «друзья»-эсеры, да и сами мы раскинули мозгами: вроде полегче хлеб пойдет, крестьяне будут посговорчивее, а сегодня телеграмма из Москвы. Ленин пишет: от таких цен выгода только кулаку. У бедняка хлеба все равно нет. Выходит, для кулака мы постарались. Понятно? А хотели как лучше. И все из-за того, что близко смотрим. Не думали, к чему это приведет. Предполагали, что хорошо сделали, а, оказывается, нет.
Филипп оттирал с рук прилипшую грязь.
— Это ясное дело. Надо бы попрозорливее быть.
— Я вот к чему, Филипп, — взглянув в глаза Спартаку, проговорил Капустин, — Пора нам умными быть, особенно вот на этой работе. Знать, где что делается и почему.
Теперь Спартак понял, к чему клонит Капустин: Веру Михайловну-то из Тепляхи он проморгал, не расспросил, а еще Митрий Петру говорил: не больно ладно идут дела в селе. Поди, с чем важным приезжала учительша. О том, что Гырдымов ее спугнул, не стал Филипп говорить — последнее дело на друга: жаловаться.
— Узнать бы надо, как живется в Тепляхе, — сказал Петр. — Мы все-таки с тобой там власть ставили, — но было понятно, что нарочно за этим ни сам Капустин, ни Филипп не поедут: слишком много разных неотложных дел.
— Гырдымов в Тепляхе был, — сказал Спартак.
Капустин взмахнул рукой: это, мол, что был, что не был — разгону дал и уехал.
Но Гырдымов, оказывается, много привез новостей. Затащил Филиппа к себе в комнату. На этот раз весь стол в бумагах.
Походил в задумчивости, заложив руки за спину, потом остановился напротив Спартака:
— Доклад вот сочиняю. Про мировую революцию. Из Москвы товарищи приехали, говорят: каждый партийный большевик должен доклад сочинить и выступать. Понятно? Мне вот сказали: про мировую революцию рассказать.
Филипп с почтением покосился на бумаги: в гору идет Антон. А ему нет, ему не управиться с докладом.
Гырдымов опять прошелся по паркету с руками за спиной, так же внезапно остановился:
— Шиляева из Тепляхи знаешь?
— Книгочея-то, что ли?
— Может, и книгочея. В исполкоме он у них.
— Этого знаю, — сказал Спартак.
— Контра он. Слыхал? На открытое сопротивление идет. Народ против Советской власти подбивает.
— Ну да?
— Вот тебе и да. Сами члены волисполкома не могут сладу с ним найти, — добавил Гырдымов.
Филиппа вначале это озадачило. Ну и Антон. Все разглядел. Как это он так?
— Вообще-то я тоже раньше эдак думал, — сказал Спартак. — У Шиляева в башке черт те что творится. Он ведь Карпухина прятал. Еще весной.
Гырдымов шлепнул Филиппа по плечу.
— Во-во. И я понял так: арестовать его надобно. Понимаешь? Отказался везти и многие другие за ним повернули.
— Ну что, я могу съездить, — сказал Спартак. Он чувствовал себя должником еще за ту апрельскую провинность, когда не смог из-за Шиляева поймать в Тепляхе поручика. Гырдымов вот сразу уразумел вредность Шиляева, а он словам Капустина поддался.
На этот раз они согласно потолковали о том, что контрреволюционное нутро, как ни скрывай, все равно вылезает. И у Шиляева оно вот проявилось. И впервые Спартак был полностью согласен с Гырдымовым.
— А Капустин его сильно защищал, — вставил Филипп.
— Капустин что. Мы лучше его поняли, — подвел итог разговора Гырдымов. — Мы Петру чистенькие доказательства выложим.
В этот же день, наняв подводу, Спартак решил отправиться в Тепляху. Возница, еще совсем мальчишка с белесым поросячьим волосом, сквозь который просвечивала розовая кожа, был солиден и неразговорчив.
— Как зовут-то тебя? — спросил Филипп.
— Василий Ефимович, — ответил парнишка.
— Вася, значит?
Парнишка кинул недовольный взгляд.
— Нет, не Вася, а Василий Ефимович. Вася это тот, кто еще в игрушки играет да хлеб отцовский ест. А у меня отца нету. Семь ртов на шее.