В ноябре того же года по рекомендации Яковлева Матусевич участвовал в ликвидации Брандта — вместе с Женей Филимоновым, учеником школы, в которой до прихода немцев преподавал Александр Львович, подстраховывал непосредственных исполнителей приговора Стасенко и Наудюнаса. После этой операции, поднявшей небывалый тарарам, оставаться в городе было опасно, и Матусевич вместе с чекистами ушел в партизанский отряд, стал разведчиком в отделении Алексея Корепанова. Через него был знаком с хозяйкой маслозавода Ефросиньей Синчук и ее малолетней помощницей Паней Лебеденко.
Трепетно сосредоточенные, слушали друзья Семена Матусевича. Если Алтынов был проявлен довольно отчетливо, то фигура Мидюшко оставалась для них в густом тумане. Не было даже фотографии. Теперь перед Ковалевым и Новоселовым сидел человек, который видел Мидюшко, знал о его делах от подпольщиков, от бежавших к партизанам карателей, от той же распутной Натальюшки.
Не мастак был живописать Семен Трифонович. На просьбу чекистов дать портрет изменника и какие-то черты в его поведении говорил бесцветными словами служебных ориентировок: «Лицо авально, нос прамы, вышэй сярэднего росту…»
Ребята упорно внимали рассказчику, из деревянных угловатых фраз все же пытались сложить нечто похожее на человеческий образ, а вот терпение Миная Филипповича иссякло.
— Семен Трифонович! — взмолился он. — Где ты так навчився? Могешь по-человечески або не? Якой ён? Хмурны, висялун, хитры, пустабрэх, звяруга, кат? Якой? Можа, бабник, пьяница, круглы дурань? Якой?
От обвала вопросов Матвеевич несколько подрастерялся, стал виновато поглядывать то на одного, то на другого слушателя. Шмырев налил пива в стакан:
— Выпей, приди в себя.
— Не-е, не могу. С избирателями сустрзча. Пахнуць буде.
— Чаю налить? От чая не запахнет.
Под чай воображение подпольщика несколько наладилось. От попытки дать, «словесный портрет» Семен Трифонович отказался, стал вспоминать: где, когда, при каких обстоятельствах встречался с Мидюшко, что тот делал, как и о чем говорил. Пересказал все, что приходилось слышать от домработницы, в городской управе, в команде «русской службы порядка». После этого начал проглядываться человек с плотно подобранной фигурой, надменным ртом, немигающими острыми глазами. Характерно, что никогда и ни на кого не повышал голоса, отличался тем, что говорил язвительно и был змеей, каких поискать.
— По его приказу палили огнем и убивали даже хлопчыкав, тольки сам рук не пачкав. Кто-то говорил — языков много знае, в Красной Армии занимал великий пост. Пасля, як Корепанов застрелил денщика, узяв в халуи инши казака. Граматмы и падлюга, як сам Мидюшко. Учил того хлопца английскому.
Матусевич замолчал на время, потом, вздохнув тяжко, предложил:
— Хотите съездить у Шляговку — на могилу Фроси? Штаб шестьсот двадцать чацвёртаго тады у Шляговке стояв. Тольки завтра поедем.
Сегодня участковый уполномоченный Матусевич не мог отлучиться из города. Он — депутат горсовета, а в шестнадцать ноль-ноль у него прием трудящихся. До этого часа обернуться, конечно, не сумеют. Товарищам из госбезопасности, как ему кажется, надо поговорить с селянами, а за разговором дело затянется и ночевать придется в Шляговке или еще где. Послушать жителей стоит. Некоторые близко знали Ефросинью Синчук и Паню Лебеденко. С транспортом забот не будет, у него трофейный мотоцикл с коляской и двигателем «у двадцаць каней».
— От Шляговки до Шелково далеко? — спросил Ковалев.
— Вам яще и у Шелково? Патребаваца крюк зрабиць.
— Я бы остался там.
— О чем гаворка, атвязу. А з вами, — повернулся к Новоселову, — налегке вярнемся, у ночи в Витебске будем. — И усмехнулся: — Тольки знов мыцца патрэбна. Пылища на шляху непраглядна.
— К моему огорчению, — вздохнул Новоселов, — ни в Шляговку, ни в Шелково поехать не могу. Завтра возвращаюсь в Свердловск. И тоже с крюком.
Минай Филиппович был доволен, что оказался полезным издалека приехавшим ребятам. При упоминании деревни Шелково оживился еще больше. Спросил Ковалева:
— Яки у тебя там дела, Саша?
— В Шелково за Алтыновым — убийство женщины. Свидетелей допросить, задокументировать.
— Обязательно повидайся с Петром Васильевичем Кундалевичем. В те годы он командовал партизанским отрядом имени Свердлова. С шестьсот двадцать чацвертым карательным ему прихадилася сталкиваться. Остановись у него. Очень гостеприимный и пагавариць буде о чем.
48
В тот поздний вечер, когда Мидюшко, оставив на улице Нила Дубеня «бдить в оба», заявился на маслозавод здоровым и невредимым, Фросе Синчук сделалось очень плохо. Действительно, она смотрела на него, как смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Избавиться от наваждения, говорить с Мидюшко, как говорила прежде, улыбаться, как улыбалась до сих пор, стоило Фросе неимоверных усилий. Вроде бы взяла себя в руки, держалась, но сердце бешено колотилось. Казалось, поднимись она со стула — ноги не выдержат, упадет, потеряет сознание. Так и сидела застывшей, ничего не понимая из того, что доносилось до ее слуха. Не мог же Алеша соврать. Стрелял в упор, видел его убитым… Может, ошибся, в кого-то другого стрелял?
— Чем вы расстроены, голубушка? — с полупотаенной иронией спросил ее Мидюшко.
Фрося нашла в себя силы вздернуть плечиками, сказать, что сказал бы любой, окажись на ее месте:
— Нядужится нешто.
А в сознании лихорадочно билось: «Живы, живы, падлец. Вот и край нам з Паней…»
Дотянуться бы до кровати, выхватить из-под матраца пистолет. Предохранитель сдвинут, патрон в патроннике… Да ей ли соперничать с этим! Ловок, как кошка.
Однажды после какого-то совещания казачьих офицеров Мидюшко завлек ее на пирушку с командирами рот. Могла и не пойти, была уверена, что Прохор Савватеевич силой не потащит и угрожать не станет, но пошла. Надеялась услышать что-нибудь полезное для Алеши Корепанова.
Сколько яда, желчи в этом Мидюшко… Довел тогда ротного Алтынова до остервенения. Пьяный Алтынов хапнул было за кобуру, но Мидюшко уже в лоб ему целится. Потом, убрав пистолет, отвернул лацкан френча, а там значок «Ворошиловского стрелка» пришит нитками. Ухмыляется, спрашивает:
— Ты, голова редькой, видишь это? То-то. Такие штучки в Красной Армии кому попало не давали.
Знали немцы о значке, знали и о других предосудительных чудачествах «краскома», но смотрели на это сквозь пальцы — пускай тешится. Они знали за ним и другое: этот своенравный русский хладнокровно подписывает приказы о расстреле своих соотечественников, а когда настроение паршивое — то и о сожжении в наглухо заколоченных хатах.
Все то короткое время, пока Мидюшко находился на маслобойке, Паня Лебеденко сидела на кухне возле сепаратора. Фрося вошла к ней бледная, возбужденная, нашарила в подпечке топор.
— Уходить надо, Паня. Порубаем аппараты — и вон адсюль. Пока нас не порубали.
— Чаму, Фрося?
— Гэтот нягадяй нешта пронюхал. Догадался, сдаецца, что ведомо о покушении на его миласць.
— Што с таго? Все в вёске гаворят о гэтам.
Фрося отбросила топор, села рядом с Паней. Та зачерпнула ей молока в кружку.
— Лепше воды, — попросила Фрося.
Пила, зубы постукивали о край посудины. Думала: на самом деле, что с того, что она знает о покушении на Мидюшко? Ведь больше этого ему ничего не известно. Ни об Алеше, ни о их отношениях. С чего бы поднимать переполох. Нельзя же необдуманно, может, из-за ерунды попуститься таким конспиративным предприятием. Придет Мидюшко в очередной раз — посочувствует ему, лесных бандитов поругает…
Двое суток прошли в гнетущем напряжении. Мидюшко не появлялся. Работавшие на сепараторах женщины слыхали, что в штабе кто-то убит, но никого не хоронили вроде. Может, не убили, а в плен взяли? Сказывают, из батальона мобилизованный хлопчик в ту ночь сбежал, лошадей увел. Он, поди, и натворил все, кому больше.
Хорошо говорят бабы, успокаивающе. А вот что каратели меж собой говорят — не дознаешься.
На рассвете третьих суток Паня Лебеденко ушла в лес «за грибами». Она должна оставить масло в условленном месте и записку Фроси: «Как быть?»