Ни к обеду, ни к вечеру Паня не вернулась. Вечером пришел верный холуй начальника штаба — Нил Дубень. На отупевшей от служебного рвения харе — заимствованная у господина надменная ухмылка.
— Сударыня, мне поручено проводить вас к Альфреду — в ГФП.
— Нашто?
— Там подружка ваша. Плачет, увидеться хочет.
Все оборвалось внутри, похолодело под Фросиным сердцем.
— Што з ней?
— Ничего страшного. Казаки, правда, невежи. Поласкали ее прямо там, у тайника. Впятером. Но от этого не умирают. Жива ваша подружка. Только дорогу к партизанам забыла, поможете.
Закружилась голова, половицы стали уплывать из-под ног. Ухватилась за спинку кровати.
Дубень стоял расшеперившись, пальцами придерживал автомат за ствол и, поигрывая, как маятник, перекидывал его прикладом с одного носка сапога на другой.
— Адваратись, лифчик накинуць нада, — зло сказала Фрося и сунула руку под матрац.
Опередил, сволочь. Неуловимым замахом достал прикладом до кисти, сжавшей рукоятку вальтера. Фрося вскрикнула, прижала к губам обожженные нестерпимой болью косточки запястья.
Дубень, натопорщенный от крайнего гнева, важно прошагал к отлетевшему к стене пистолету, поднял, посмотрел на снятый с защелки предохранитель.
— Оказывается, госпожа Синчук, с оружием вы… Хорошо обучены, оказывается. — Дубень щурил глаз и кривил рот в сволочной улыбке. Подбросил пистолет на ладони. — Вот так лифчик, ничего не скажешь… Не вы ли бедному Путрову пулю промеж глаз всадили? И ординарца господина Мидюшко рукояткой? А?
Дубень сдернул с гвоздя старенькую кофту, бросил ее в лицо Фроси.
— Марш, мерзавка!
…Расстреляли их на другой день — пятерых селянок, которые приходили крутить сепаратор, Фросю Синчук и пятнадцатилетнюю Паню Лебеденко. Женщины, работавшие на сепараторах за ведро обрата, даже не мыслили, что строгая, придирчивая хозяйка маслозавода, к которой благосклонно относились немцы, и ее не в меру бойкая помощница связаны с партизанами. Женщины и сейчас кричали что-то в свое оправдание, униженно просили Мидюшко:
— Скажите господам немцам, не виноваты мы ни в чем. Для детак еду зарабляли…
Для исполнения приговора Мидюшко приказал назначить отделение казаков из роты Алтынова. Присутствовали командир батальона обер-лейтенант Блехшмидт, от ГФП — кривоногий, с бородавкой в ноздре фельдфебель Альфред Марле, начальник штаба Мидюшко с Нилом Дубенем и ротный Алтынов с денщиком Сережкой Егоровым. Процедурой казни распоряжался Мидюшко. Распоряжался по-русски и тут же пояснял обер-лейтенанту и фельдфебелю на их языке.
Бульбу крестьяне Витебщины хранят в специальных ямах — во дворе, в поле, в огороде. Прошлогодний картофель съеден или разграблен оккупантами, новый не созрел, не закладывали. Много было глубоких пустующих ям, облегчали они работу карателям. К одной из них подвели истерзанных, с засохшими струпьями крови на лице пятерых женщин. Хотели поставить в шеренгу, по всем палаческим правилам ударить залпом. Женщины истерично кричали, рвались из рук, их избивали карабинами наотмашь, стреляли в лежачих, извивающихся.
Фрося с Паней стояли в стороне. Их бескровные осунувшиеся лица без следов побоев. Лишь у Пани припухшие, искусанные насильниками губы. По прихоти Мидюшко на допросах девушкам мучительные побои наносили только по телу. Мидюшко объяснил обер-лейтенанту свое гнусное желание: «Хочу видеть, как гаснут от смерти чистенькие, хорошенькие рожицы» — и добавил:
— Ich habe meinen Spaß daran [2].
— Torheit [3], — покачал головой Блехшмидт, но возражать не стал.
Сапогами и карабинами подталкивали тела казненных в порожнюю, расширяющуюся книзу яму. С испугом и растерянностью в глазах вновь построились. Костлявый ефрейтор вопросительно уставился на Мидюшко. Тот что-то сказал обер-лейтенанту Блехшмидту. В чужой речи Алтынов услышал свою фамилию, злобно насторожился: опять этот барин какую-нибудь подлость придумал. Блехшмидт, давая понять, что в действия своего начальника штаба вмешиваться не собирается, развел руками: дескать, поступайте как вам угодно.
— Господин ротный, — холодно и непонятно улыбаясь, окликнул Мидюшко Алтынова. — Вы специалист по женскому полу. Н-ук-ка…
Алтынов, сверкнув глазами, в свою очередь подтолкнул денщика Егорова, кивнул на Фросю с Паней. Мидюшко ехидно попенял:
— Что же это вы… Казацкий предводитель — и поди ж ты… Сами, сами, господин Алтынов.
У казацкого предводителя заскребло в глотке. Фляжку бы с самогоном… Покосился на серенького, в кургузой одежонке Егорова. Фляжка на месте. Алюминиевая, в чехле из шинельного сукна подвешена к залосненному брезентовому ремню. Только унизительным показалось тянуться к ней под взглядом немцев и этого гада. Ему бы пулю в брюхо…
Вспыхнувшую злобу перенес на девчонок. С яростным сопением выдернул наган из кобуры, набычившись, пошел к приговоренным, оттеснил их к яме. Паня, обнимавшая Фросю, крепче прижалась к ней. Избитое, испоганенное тело Пани судорожно сотрясалось. Фрося полуобняла ее, обратила глаза к высокому, сухо голубевшему небу. «Господи, няшта край?» Сейчас, сию минуту ее не станет. Никакая душа не отлетит от нее, не продолжит ее жизнь. Зароют, черви глодать будут… Алеша, милый… Как же это? Убивают меня, Алеша, твое дитятко убивают. Не сказала про беременность, берегла радость… Броситься на колени, обнять сапоги постылых, залить слезами, упросить. Люди же, люди! Поймут, пожалеют…
Глубоко в груди зрел шершавый, разрывающий легкие крик. Сейчас вырвется, распялит рот, распластается по всей Белоруссии: «По-ща-ди-те-е!!!» Фрося поискала глазами глаза обер-лейтенанта, глаза начальника штаба. Блехшмидт и Мидюшко были так любезны к ней… И тут будто тупо ударило чем-то, всколыхнуло — себя увидела: зареванную, жалкую, ползущую по истертому до пыли песчанику. Ползет убогая, униженная, а они стреляют. В мокрое от слез, нищенски вскинутое лицо, в грудь… Будут стрелять, как стреляли только что в пятерых ни в чем не виноватых.
Сухота перестала обжигать легкие. Фрося повернула угарно набрякшую голову, вцепилась взглядом в Алтынова, проговорила отчетливо:
— Ротный, ты пытал про оружие, яки я збирала. Вон у тех кустах яно, табе в галаву целиць.
Алтынов дернулся обернуться, взбесился от этого, засипел:
— С-с-с-у-у-у…
Для немцев разговор палача с приговоренной Мидюшко переводил на немецкий. Блехшмидт пренебрежительно улыбался, Альфред Марле с глупым восторгом цокал языком.
Ствол алтыновского нагана медленно поднимался к лицу Фроси. Не соображая, что говорит, Фрося выкрикнула:
— Чекай! Дай волосы прибраць!
Мидюшко перевел эту безрассудную вспышку. У Марле отвисла челюсть, он перестал цокать. Алтынов, нажимая на спусковой крючок, шипел растравленным гусаком:
— Не успе-е-ешшшь…
Курок нагана сорвался с держателя, попусту клюнул бойком патронник, Алтынов начал лихорадочно крутить барабан, заглядывать в его ячейки.
— Смярдючий. Успела бы, — Фрося встряхнула русые, густые и длинные волосы, запустила в них, как гребень, растопыренные пальцы и, откинув на сторону, поворотилась к Егорову: — А ты, халуй, чаго глядзишь? Дапамагни ираду.
Черты ее пригожего, неотразимо милого лица стали искажаться, дико расширились глаза. Набрала в легкие воздуха, из последних сил плюнула. Плевок был слабым, слюна повисла на голенище алтыновского сапога.
Алтынов вскинул револьвер и выстрелил Фросе в лицо.
В беспамятном крике зашлась Паня, не выпуская Фросю, повалилась с ней в яму. Мидюшко тихо, с язвительной ухмылкой сказал Нилу Дубеню:
— Дапамагни… Посыпь сверху.
Толстоногий, с блудливой рожей денщик начальника штаба развалисто прошел к срезу могилы, долгой автоматной очередью заглушил крик Пани Лебеденко.
49
Могилкам было тесно на деревенском кладбище. Прихваченные августовским зноем, в скорбной тишине стояли молодые березки, клонились к холмикам ветви рябины, отягощенные кистями начинающих созревать ягод. Александр Ковалев и Семен Матусевич, путаясь в пересохшей траве межмогильных проходов, добрались до задней ограды. Бог весть откуда появилась женщина с признаками нахлынувшего беспокойства — еще не старуха, но уже в солидных годах.